ХЛЕБ ИЗ ПЕПЛА
(Уцелеть в огне)
ВЕНИАМИН КЛАВАНСКИЙ
ИЗДАНИЕ Impuls
Германия, Kиль, 2012
Книга написана на основе письменных записок моего отца Исаака Клаванского. Действие развёртывается в самую чёрную годину Второй Мировой войны в Прибалтике. В атмосфере трагических и героических событий тех дней внимание сосредоточивается на характерных свойствах воли и людях, выживающих в адском пекле и закладывающих первые зёрна в фундамент будущего. Вечность протяжённостью ценна, как хлеб...

1
Из предисловия газетного варианта этой повести.
Вениамин Клаванский подготовил для публикации воспоминания своего отца. Они охватывают 1941 – 1945 годы и имеют подзаголовок «Военная судьба одного лиепайчанина».
Восприятие воспоминаний облегчил редакторский карандаш сына, выделивший наиболее существенное и представляющее общественный интерес. Воспоминания в некоторых местах дополнены устными рассказами. Многократно повторенные, они позволили В. Клаванскому некоторые эпизоды из жизни отца воспроизвести здесь по памяти. «В годы войны и сразу после неё, – рассказывает он, – мы (мать и двое сыновей) считали отца погибшим. Он же был уверен в том, что погибли мы. Так что его возращение домой в Лиепаю в декабре 1945 года стало незабываемым праздником...»
Что и говорить, на долю этого поколения страданий досталось с избытком. А тут ещё и особая специфика – пять раз пришлось спасаться от неминуемой гибели только из-за того, что человек родился евреем. Но смысл нашей публикации, наверное, ещё и в том, что заключает в себе древняя библейская пословица: «Душа человеческая – это целый мир, и кто спас хотя бы одну душу, спасёт мир».
Кирилл Бобров, журналист.

Когда отец вернулся c войны, он поведал нам о своей военной судьбе. Рассказывал живо, был наделён образной речью, ярко передавая интонации тех людей и нèлюдей, с которыми свела его лихая судьба. Вдруг задумывался, прерывая рассказ. Он не мог, видимо, освободиться от горечи потерь, пережитого и от невольного радостного удивления – вернулся и живой. Эта светлая, ликующая радость сразу передалась нам, его детям. И мы просили, не отставали: «Давай ещё, говори, рассказывай... дальше.» Для нас его рассказ был страшной, однако увлекательной сказкой-былью, недавней былью. За окнами в руинах лежал родной город в Латвии, куда мы (мать и двое тощих пацанов) недавно вернулись из далёкого и жаркого Узбекистана – из эвакуации.
Пережитое ему снилось и долго не отпускало. Днём, в быту и на работе, это был дружелюбный и весёлый человек. А ночью во сне он кричал. Его будили. Он тяжело вздыхал и... улыбался: «Живой». A мы, дети его, гордились, что у нас папа настоящий, живой. У большинства наших сверстников пап не было: полегли в той страшной войне. Те, кому повезло вернуться, часто и помногу пили. Отец не пил, не курил, довольствовался малым.
Родился он в Риге в 1907 году в многодетной семье часовых дел мастера. Часовщиков было много, заказов – мало, семья бедствовала. После 4-х классов начальной школы он подростком подрабатывал за гроши грузчиком в местном порту и ночным пекарем в частных пекарнях. Деньгами помогал учиться младшим братьям и сёстрам. Но вскоре и ему повезло.
Владелец кондитерских в Кенигсберге Макс Бониц в начале 20-х годов купил в Риге и Лиепае ряд кондитерских, пекарен и магазинов. На их базе открыл в Риге училище пекарей и кондитеров с приглашением кенигсбергских мастеров. Обучение шло на немецком языке. Исаак успешно окончил училище М. Боница. На работу его направили в большую кондитерскую Боница в Лиепае. Приморский зелёный город пришёлся ему по душе. Ещё больше понравилась красивая девушка Циля, выросшая сиротой. Она вместе с младшим братом Леопольдом трудилась в маленькой кондитерской, купленной на собранные деньги родственников. По призванию артистка, она не только успешно вела кондитерское дело и стояла за прилавком, но и успевала играть и петь по вечерам и выходным в Еврейском городском театре. В 1931 году сыграли свадьбу, и Исаак стал совладельцем небольшой кондитерской, где одновременно могли уместиться за столиками 8 человек. Вскоре от клиентов отбоя не было. Видимо, их торты и другие лакомые изделия оказались дешевле и вкуснее, чем у других. Можно было бы подумать о расширении дела, но денежных излишков не оставалось: брат жены, Леопольд, сочувствовал латвийским социал-демократам и тайно их денежно поддерживал, а молодожёны не скупились на помощь тем молодым людям, которые двинулись в Палестину осваивать святые земли.
Вскоре после гитлеро-сталинского пакта советские войска вошли в Латвию, Литву и Эстонию, и родители добровольно отдали свою частную собственность советским властям, что их явно спасло от депортации в Сибирь. Кондитерская перешла в ведомость военторга, а они в ней продолжали работу, но недолго. Война...
Лиепайская военно-морская база была ближайшей к границе СССР в Прибалтике. Всего в 100 км с небольшим отделяло приграничный город от Мемеля (Клайпеда), мощного военного плацдарма гитлеровского Вермахта с сухопутными дивизиями, артиллерией и средоточием множества тяжёлых бомбардировщиков, нацеленных на массированные удары по советским городам.
Из донесения Nr.76 секретного агента «Normund» разведки Abwer от 6-июня 1941 г., расшифрованного 7 –ого июня 41-ого в штабе 291-ой пехотной дивизии Вермахта:
«…На текущий момент в Либаве и рядом с ней, базируется бригада подводных лодок, торпедные катера, корабли охраны, железнодорожная и две береговые артбатареи. На ближайших подступах к городу проходит учения 67-я стрелковая дивизия, насчитывавшая 7000 человек под командованием генерал-майора Николая Дедаева. В пяти километрах от города в Гробинском направлении и в 450 метрах справа от шоссе в районе посёлка «Перконе» находится действующий военный аэродром с около 50-тью истребителями и 25-тью тяжёлыми бомбардировщиками – штурмовиками. Часть из них постоянно находится в воздухе и облетает окрестности вдоль морской границы СССР вплоть до Паланги.»
Из шифровки агента «Eisen» Nr. 84 от 20 июня армейской разведки в штаб 291-й пехотной дивизии с правом информации в боевые части «Luftwaffe» и в артиллерию, приданные войскам:
«Совершенно секретно»:
«…17 июня 41-ого часть стрелковой 67-ой дивизии была откомандирована в летние лагеря под г. Вентспилс (120 км от Лиепаи). Но в «Libau» и окрестностях остаётся вместе с пограничниками ещё примерно 5000 бойцов. Кроме того, на судоремонтном заводе «Тосмаре» стоит на капитальном ремонте эскадренный миноносец «Ленин» с двумястами членами экипажа и ещё четыре военных корабля. В Либаве проходят стажировку и военные учения курсанты военных училищ Ленинграда. Их количество сообщу позже…»
Со всем этим гитлеровским стратегам пришлось считаться1.
Брать Лиепаю («Libau» – на немецких военных картах) поручили боевому генералу от инфантерии Герцогу и его 291-ой пехотной дивизии численностью в 17 000 солдат и офицеров при поддержке авиации, танковых, артиллерийских частей и бронированной мотопехоты. Воздушная разведка и местная «пятая колонна» уточнили сведенья о расположении военного аэродрома и артиллерийских батарей, а также о дислокации немногочисленного гарнизона из полков и батальонов 67-й стрелковой дивизии под командованием генерал-майора Николая Дедаева, большая часть которой находилась вне города.
Немецкий генерал и его солдаты имели солидный боевой опыт в Польше, во Франции, участвовали во взятии Парижа, затем победным маршем прошагали по Бельгии и Голландии. На взятие города план «Barbarossa» отводил всего два дня: день на преодоление сопротивления пограничных и полевых частей вокруг города с помощью массированных и мощных ударов авиации и артиллерии по расположению войск и по городу и день, чтобы сходу завладеть Лиепаей.
Аэродром с авиацией и большая часть артиллерии были выведены из строя в первые часы войны внезапным и мощным бомбовым ударом немецкого «Luftwaffe». Но плану захвата города на второй день войны не суждено было сбыться.
На фоне общей растерянности, паники и отступления в первые часы и дни нападения гитлеровского рейха на СССР два города оказали неожиданное для противника ожесточённое и длительное сопротивление – Брест на западе страны и приморский город Лиепая в Латвии.
Бойцы 67-й стрелковой дивизии, пограничники, курсанты военно-морских училищ, матросы с эсминца «Ленин» вместе с добровольцами, жителями города, рабочими, интеллигенцией и спортивной молодёжью семь героических дней отражали натиск врага, многократно превосходившего их по численности, вооружению и военному опыту.
Пекарь И. Клаванский по 18-20 часов в сутки пёк под бомбёжкой и артобстрелом хлеб для защитников города. Затем прошёл полную драматизма борьбу за выживание персоны «нон грато», подлежавшей немедленному уничтожению по нацистской доктрине об «окончательном решении еврейского вопроса» и по доносам местных пособников нацистов. «Энтузиазм» кровавых палачей и безучастное равнодушие местного населения, изрядно обработанного не только гебельской, но и местной антисемитской пропагандой, описан в западногерманских изданиях и в воспоминаниях бывших солдат и офицеров Вермахта.
Кондитер хорошо знал в лицо латышей, убивавших евреев. Но ему выпало счастье встретить латышей, спасавших евреев и спасших его самого. Он пять раз бежал от неминуемой гибели: из гестапо, из квартиры, когда полицаи явились к нему с арестом и дважды при неминуемом и немедленном расстреле, наконец, из лагеря военнопленных и «Остарбайтеров», когда по нему и бежавших с ним узникам стреляли с двух сторон – немецкой и советской. Но угроза немедленной расправы была совершенно реальной: При попытке перейти линию фронта его приняли за партизана и диверсанта, засланного в тыл врага и, якобы, знавшего много военных тайн. Затем под чужим именем он оказался в рядах «Остарбайтеров» в Кенигсберге. И – снова побег. Свои чуть-чуть не расстреляли его. В лучшем случае мог «загреметь» в Сибирский гулаг в качестве немецкого шпиона, но... спас военврач – начальник госпиталя. Конец войны бывший мирный пекарь и кондитер встретил пулемётчиком, затем санитаром в Красной Армии.
Ему друзья и подросшие дети советовали поведать всё пережитое бумаге. Он долго не решался, работал тяжело пекарем по ночам. Писать было некогда, изрядно уставал. Прошли годы. И он стал писать по вечерам, урывками, на родном «идиш», а старший его сын, Давид, переводил на русский язык. И отступили понемногу ночные кошмары.
Свои воспоминания, даты, имена, отец сверял с книгой и с немногими оставшимися в живых свидетелями этого трагического и героического времени.
В 1939 году случилось в Латвии два события, которые можно назвать провозвестником войны или явным знаком, что вскоре она случится:
Гитлер в категорической форме позвал всех прибалтийских немцев назад на историческую родину – в Германию. «Воззвание к соотечественникам», кроме посулов обеспеченной жизни для немцев в «Фатерланде» под надёжным руководством фюрера, предупреждало: «Wer nicht mit uns ist – der ist gegen uns!» («Кто не с нами – тот против нас!»). Ну, точь-в-точь по-большевистски, по-советски. Десятки тысяч прибалтийских немцев, веками живших в бывшей Российской империи, послушно поднялись и двинулись в нацистский Рейх. Фюрер Гитлер обеспечил всех работой. Ведь надо было спешить с созданием вооружённой до зубов атакующей армии рейха, провозглашённых в гитлеровском «Мein Каmpf» («Моя борьба», т.е. Его!).
Второе знаковое событие – сталинско-гитлеровский пакт о ненападении с тайным протоколом о разделе Европы и с существенной помощью Германии со стороны советского правительства: нефть, уголь, лес и продовольствие, как известно, щедро посылалось фашистам, особенно в последние три года до их нападения на страну Советов.
Ультиматум Сталина правительствам четырёх балтийских стран – Литве, Латвии, Эстонии и Финляндии – позволил советским войскам беспрепятственно войти в первые три, однако в Финляндии они напоролись на войну – на бесстрашие финнов и нежелание жить под Советами.
Но…человеческой природе свойственно верить, этот неистребимый, наивный оптимизм, не скрою, сидел и в поколении моих родителей, не знавших в своей Латвии всех «прелестей» сталинского режима. «Советское, (новое для них) государство рабочих и крестьян и могучая армия не допустят скорой войны, а в случае её, надёжно защитит». – Это было не только красочным агитлозунгом в газетах, по радио, транспарантом на фасадах и заборах. Так думали и… верили многие.
ДАЛЕЕ... ВОСПОМИНАНИЯ И. КЛАВАНСКОГО.
2
Субботний вечер. Окончился обычный трудовой день в маленькой кондитерской на углу улиц Авоту и Лиела в центре красивой и опрятной Лиепаи. Завтра – выходной, можно отоспаться, выехать за город, погулять с детьми...
Проснулся я от грохота и свиста: сотрясались стены, сыпались оконные стёкла, в уши врезалось надрывное с нарастающим воем гудение самолётов. Взрывы! Один из них оглушил совсем рядом. Взглянул на часы: было две минуты пятого воскресного утра 22 июня 41-го. Включил приёмник и сразу понял: война! По Берлинскому радио министр пропаганды Геббельс невротически кричал о приказе Вермахту перейти границы СССР. Текст приказа бил по мозгам многократными повторениями карликового гуры.
Лейтенанта-танкиста, соседа по квартире, рано утром вызвали в часть. Я взял велосипед и поехал смотреть, где горит. Огонь полыхал во многих местах, и я видел, как пожарные боролись с пламенем, пожиравшим здания. Я проехал семь километров по загородному шоссе в сторону посёлка Гробини. Когда возвращался назад, к вокзалу последовало много машин с женщинами и детьми. Там уже стояло несколько эшелонов – началась эвакуация.
30 тысяч лиепайских немцев послушно уехали по зову фюрера, семи с половиной тысяче евреев Лиепаи и окрестностей уезжать было некуда. Большинство из них надеялись на то, что Красная Армия защитит мирное население от фашистской угрозы. А пожилое поколение помнило «степенных и культурных» немецких офицеров 1-ой Мировой войны. Рассказы польских беженцев-евреев о зверствах нацистов встречали недоверие, в голове такое не укладывалось.
Вернувшись домой, застал жену очень взволнованной:
– Где ты так долго пропадал, надо немедленно уезжать, а не шляться неизвестно где в это неспокойное время!
К нам зашли знакомые и родственники, и мы сообщили им, что с женой и детьми решили на две недели выехать в Ригу. Примерно столько времени, предполагали мы, потребуется, чтобы прогнать врага. Узнали, что в пять часов дня будет поезд на Ригу, быстро упаковались и двинулись в дорогу. Старшему сыну было тогда неполных девять, а младшему шёл третий год...
Вокзал был уже полон женщин и детей. Мужчин было мало. Подали состав. Все бросились занимать места, но когда мы с трудом протиснулись в вагон, он уже оказался переполненным. Дети неуёмно плакали, женщины спорили и кричали. Через час появился проводник и военный патруль. Они объявили, что ехать смогут только старики, женщины и дети. Я вышел вместе с другими земляками и ещё примерно час стоял на перроне. Через несколько минут эшелон тронулся, а я остался... Из окон вагонов женщины громко уверяли, что через неделю-другую вернутся назад.
На следующее утро я пошёл на работу в кондитерскую военторга, где тогда трудился. Но работу пришлось прервать. Вражеская авиация варварски бомбила город. В короткие перерывы между бомбёжками я помогал строить убежища-времянки. Для них приспосабливались подвалы капитальных каменных домов. Окна, дверные проёмы и стены укреплялись мешками с песком, щели замазывались цементным раствором, прокладывали электропроводку, завозили медикаменты. Врачи горбольницы организовали ускоренные курсы военных медсестёр. Руководил ими известный в городе хирург Макс Зик. Работа часто прерывалась истошным воем сирен с налётами «Юнкерсов». От их бомбограда гибли люди, раненые сплошным потоком заполняли городскую больницу.
Вечером 22 июня ко мне зашёл приятель из соседнего дома, портовый грузчик Арнольд Калвишкис. Он позвал меня за город на сооружение противотанковых укреплений. Калвишкис поведал, что по его наблюдениям немцы только в первый день войны сделали 15 налётов на город.
Первые удары пришлись на гавань с двумя портами и военный аэродром в посёлке Цимдениеки в пяти километрах от города. Из строя было выведено большое число советских боевых и грузовых самолётов, повреждено несколько транспортов торгового флота, разрушены продовольственные склады на набережной гавани.
После участия в сооружении укреплений решил пойти на защиту города. Я ведь неплохо стрелял в спортивном городском клубе. Брат жены, мой шурин Леопольд Закс решительно возражал:
– Ты теперь один остаёшься в кондитерской, вместо пирожных и тортов пеки хлеб.
Мой сосед Арнольд на этом же настаивал и, наконец, один из связных (фамилии не помню) по телефону из штаба обороны города под руководством Микелиса Бука2 просил продолжить работу и печь хлеб. Хлеб пекли городская и армейская пекарни, но на всех его не хватало.
Муки ещё оставалось килограммов пятьсот, дрожжи тоже были. Леопольд Закс, Арнольд Калвишкис и доктор Янис Коса3 организовали транспорт и всю выпечку стали вывозить на передовую, в горбольницу и военный госпиталь.
3
Я остался один. При очередных налётах спускался в крошечный погреб кондитерской, хотя при прямом попадании был бы там неминуемо замурован, задохнулся бы от недостатка воздуха или задавлен каменными глыбами. А в убежище бежать было нельзя – сгорел бы хлеб.
Утром 23 июня на Пожарной площади в центре города увидел на грузовиках своего шурина Леопольда Закса, племянников Айзика Маркузе и Николая Ролова, учителей еврейской гимназии с их директором Абе Фрейбергом, артистов Латвийского государственного театра с директором Эрнстом Зундманисом и спортсменов общества «Маккаби»: С. Левина, А. Эпштейна, С. Фишера и других. На одном из грузовиков были директор Дома пионеров Лина Янсоне, учительница Ирена Бунка, медсёстры Аустра Гаудиня, Лариса Шрадер, Корнелия Абола и многие другие знакомые, друзья и приятели по городскому спортивному клубу.
Ещё бы мне их не знать! Молодёжь ещё девчонками и мальчишками часто заходила со своими родителями в нашу кондитерскую полакомиться пирожными. Здесь же встретил семнадцатилетнего Колю Золотоноса, одарённого художника – сына друга нашей семьи – директрисы музыкальной школы Розы Золотонос. Сама Роза, как позже выяснилось, потеряв мужа, сына и всех родственников, прошла трудный военный путь, партизанила, с боевыми наградами вернулась в Лиепаю, и после войны сыграла заметную роль в культурной жизни нашего города, работая в дирекции Латвийского театра и организуя гастрольные выступления известных театральных коллективов, оркестров и музыкантов.
Мне бросилось в глаза, что оружие защитникам города выдали совсем несерьёзное: у них были в основном винтовки старого образца, редко у кого – автоматы. Всего в то утро я насчитал около десяти полуторок с совсем юными молодыми людьми. Они были уверены в скорой победе, бодро шутили, по-свойски смеялись. Часть машин пошла на юг в направлении Руцавы, другая – на север, в сторону Дурбе. Провожающие желали им успехов и скорейшего возвращения живыми...
Большинство из них мы видели в последний раз. В тот же день рабочий патруль в районе порта задержал около десяти немецких диверсантов. Они оказались из местных немцев, уехавших в «Рейх» в 1939 году, и неплохо говорили по-латышски. Немцы неоднократно пытались проникнуть в Лиепаю со стороны озера. Но их атаки успешно отражала группа артистов Латвийского театра с руководителем Зундманисом.
Во второй половине дня 23 июня немцы на бронетранспортёрах и мотоциклах ворвались в посёлок Гробини, что в 10-и километрах от города. Их передовые части быстрым маршем пошли к Лиепае. Навстречу им были направлены ополченцы, которые обороняли здесь город вместе с ротами 67-й боевой стрелковой дивизии и курсантами военно-морских училищ, проходивших в Лиепае летние учения. А в это же время в 15 км от южной границы города проходили тяжёлые бои пограничников и штатских добровольцев в районе посёлка Бернаты. Продвижение немцев к городу и там было задержано, но в неравном бою погибло немало защитников, в том числе директор гимназии Абе Фрейберг с большинством своих молодых учителей и юноши 15 -17 лет, два Николая – кузен жены, студент консерватории, скрипач Ролов и художник Золотонос, а также студенты из многих вузов Латвии.
24 июня весь город говорил о провалившейся операции «Троянский конь», когда железнодорожники навстречу шедшему из Приекуле поезду с немецкими солдатами пустили на большой скорости паровоз, и он, врезавшись во встречный состав, пустил их под откос.
Ночью снова бомбили. Снаряд угодил в соседний дом. Взрывной волной выбило все окна кондитерской, сорвало дверь. В стене со стороны печи образовалась большая трещина, которая росла после очередного налёта. Я засомневался в целесообразности своей дальнейшей работы, утром 25 июня решил сдать последнюю выпечку и податься на боевые позиции. Ещё до войны, служа в латышской армии, я получил военную специальность пулемётчика. Это бы сейчас и пригодилось. Но тут явилась моя младшая сестра Соня и убедила меня в том, что начатое надо продолжить: городскую пекарню разбомбили, а армейские – не справляются. Несколько частных пекарен тоже пекут хлеб, но этого катастрофически мало! Окна мы глухо забили фанерой и стали трудиться вместе.
Вечером 25 июня в кондитерскую в окружении совсем юных симпатичных девчат, перемазанных пороховой гарью, вошёл известный и уважаемый в городе хирург городской больницы Макс Зик. С доктором нас связывала давняя дружба за шахматной доской. Он был не только инициатором и организатором ускоренных курсов военных медсестёр для студенток городского медучилища, но и вместе с ними под пулями и снарядами оказывал помощь раненым на боевых позициях. Все оживлённо говорили, перебивая друг друга. Они на короткое время вернулись из окопов и блиндажей в районе судоремонтного завода «Тосмаре» и развалин крепостных фортов времён 1-ой Мировой войны. Девчата с оружием в руках в отряде ополченцев отразили около десяти атак гитлеровцев. Они с нескрываемым восхищением смотрели на энергичного, разумного и бесстрашного доктора, поражались его спокойствием, точным движениям рук, внушительной поддержкой, заботливостью и умением шутить в самые тяжёлые минуты.
– Немцы бояться нас больше, чем мы их, – говорил Зик.
Наскоро подкрепившись и погрузив на грузовичок выпечку этого дня, они снова уехали на передовую. С каждым днём обстановка на подступах к городу становилась всё более тревожной, но он упорно защищался. После посещения нас Максом Зиком два раза в день стал прибывать крытый грузовичок из больницы. Забирая хлеб, водители и санитары сообщали последние новости: 25 июня увеличился поток раненых, в больнице их уже насчитывалось свыше трёхсот человек, а в военно-морском госпитале их было уже более полутора тысяч. В этот день немцы, видимо, получили приказ овладеть городом. Наступление шло по Гризупскому шоссе, где во многих местах возникали рукопашные схватки. Здесь погиб командир 67-й дивизии генерал Николай Дедаев. Среди погибших в этот день были также двоюродный брат жены – инженер Николай Маркузе, спортсмен, мой партнёр по шахматам Эрик Курпниекс, мой приятель, рабочий-металлург Арнольд Скудра. Не стало и моего душевного соседа Арнольда Калвишкиса.
26 июня «Юнкерсы» и Мессеры» продолжали бомбить город, особенно порт, промышленные объекты и оборонительные рубежи. Но наступления пока не предпринималось. Главной заботой защитников стала борьба с многочисленными пожарами. Они возникали всё в новых местах.
Вечером мы уже знали от допрошенных диверсантов и жителей окрестностей, которые не могли возвратиться на свои хутора, что город окружён плотным кольцом немецкой армии. По беженцам и крестьянам, пытавшимся выйти из города, фрицы сразу открывали огонь. Утром я напрасно ждал хлебную полуторку, так как защитники города двинулись на прорыв вдоль берега в районе Шкеде. За храбро атакующими отрядами красноармейцев, моряков и ополченцев следовали машины с ранеными и детьми. Немцы их отсекли. Многие погибли. Машины с ранеными вынуждены были вернуться назад в больницу и госпиталь. И всё же примерно половине защитников города удалось вырваться из окружения и через Приекуле, Кулдигу и Тукумс с боями уйти на Ригу и далее на восток. А вечером вместо крытого грузовика из горбольницы прибыла потрёпанная полуторка из военного госпиталя. На ней приехали две знакомые мне девушки – медсёстры Гриета Ботаникере и Лариса Шрадер.
Со слезами на глазах они поведали о страшной трагедии, происшедшей в тот день с пароходом «Виениба». Судно ранним утром вышло из порта под флагом Красного Креста и было потоплено немецкими «Юнкерсами» прямо на выходе из гавани. Там было много народу: женщины с детьми, раненые, врачи и медсёстры госпиталя. Нам стало ясно, что для фашистов мирный флаг международного Красного Креста ничего не значит...
Перед сумерками 27 июня немцы ворвались в город. Но дальше окраины города, парка Райниса, пройти не смогли. Они встретили отчаянное сопротивление небольших групп, вернувшихся в город защитников: красноармейцев, моряков и добровольцев из гражданского населения – в основном, из молодёжи. Ночью враг наступать не решился. Но в ночь с 28 на 29 июня уже после того, как защитники покинули свои позиции, немцы продолжили прицельный обстрел центра города за каналом. Город бомбили и непрерывно обстреливали. Его центральные улицы с красивой архитектурой превратились в руины. Горели целые кварталы. Люди спасались в убежищах. В эту ночь о сне никто не думал. Со своими соседями я всю ночь провёл в погребе нашего двора, а во время короткого затишья на несколько минут отлучился, чтобы принести воды для сидевших в нашем погребе женщин и детей. Едва открыл дверь, как яркая вспышка и оглушительный взрыв опрокинули меня в темноту. Очнулся от невыносимой боли в голове, шума в ушах и тошноты. Взрывной волной меня отбросило на решётку водосточного люка, но спасло жизнь – на месте дома с кондитерской дымились руины. Я звал на помощь:
– В погребе люди! Помогите!
Откликнулось сразу же несколько человек с лопатами. Вместе с ними я руками разгребал кирпичи. В погребе под обломками рухнувшего потолка погибли мои соседи – Анна Розенберга и трое её детей. Мою сестру Соню извлекли без сознания. Что с ней? Доктора! Где же в это время его найдёшь? Но вскоре на месте происшествия оказался врач Арон Фогель. Его, а также врачей Левина, Хазиовского, Зика и Зандберга неоднократно видели среди защитников и населения. У них ещё и в больнице были сотни раненых. Когда они всё успевали? Доктор быстро оказал первую помощь мне, сестре и ещё одной женщине. Они были контужены с сильным сотрясением мозга, необходим полный покой. Я осторожно сопроводил их в свою квартиру, дом этот ещё уцелел, хотя был рядом с руинами кондитерской. В эту ночь мощная бомба попала в большое здание армейского универмага напротив нашей бывшей кондитерской, и в его подвале сгорели заживо более сорока человек, знакомых и незнакомых.
4
В последующие дни с помощью местных добровольцев немцы вели лихорадочный поиск оставшихся в живых защитников. В один из этих дней поздно вечером ко мне постучали. По голосу я узнал своего шурина Леопольда Закса, племянника Александра Маркузе и ещё двух старых товарищей по спортивным занятиям – Альфреда Мурниекса и Карла Книперса. Они сообщили, что их квартиры обложены гестаповцами и местными осведомителями. Заночевали у меня. Рассказали о ходе уличных боёв с вечера 27 и весь день 28 июня, о мужественном сопротивлении групп Бирзиньша и Ягмина у моста через канал, разделяющий город на две части – «старую» (южную) и «новую» (северную).
В течение первой половины дня 28 июня рабочие ополченцы и отдельные, совсем небольшие группы моряков и красноармейцев стойко отражали яростный натиск врага. Укрываясь за стволами деревьев, они не только отстреливались от наседавших гитлеровцев на бронетранспортёрах и мотоциклах, но контратаками отбрасывали их назад метров на 300-400. Но когда фрицы стали их обходить, продвигаясь вдоль железнодорожного полотна, проходящего левее парка, защитники, избегая окружения, заняли боевые позиции в районе мостов за городским каналом. Набережная портового канала была последним рубежом обороны города. Враг, продвинувшись к воде, попытался с ходу завладеть мостами и преодолеть канал. Но тут его встретил яростный огонь защитников. Немецкие автоматчики, потеряв несколько десятков солдат убитыми, отступили и закрепились в ближайших полуразрушенных домах. Интенсивная перестрелка через канал продолжалась ещё час. В борьбу с врагом включились также рабочие, охранявшие склады, расположенные вдоль канала. Бои в этом районе продолжались с обеда до полуночи.
Л. Закс и А. Маркузе с их товарищами, а также военные моряки находились на закреплённой позиции у гостиницы «Олимпия», примерно в 70 метрах от моста через канал. Не сговариваясь, все сразу признали командиром директора городской электростанции Ягмина, который проявил свою решительность и хладнокровие.
Затем немцы установили на противоположном берегу канала со стороны улицы Ригас пушку-гаубицу и стали обстреливать защитников крупным огнём. Но ответная меткая стрельба боевых отрядов не давала возможности немецким артиллеристам пристреляться: большинство снарядов перелетали, разрушая жилые дома за гостиницей. В клубе моряков, расположенном правее от моста, находилась группа спортсменов-осовиахимовцев во главе с Кириллом Бирзиньшем. У них в погребе были заготовлены боеприпасы. Ими они делились с остальными участниками, что само по себе уже является подвигом: ведь ни окопов, ни подземных коммуникаций не было. Внезапно после артобстрела к мосту на большой скорости помчался немецкий «странный» танк. Пули обороняющихся ему, конечно, повредить не могли. Ещё несколько мгновений – и он начнёт громить и утюжить позиции защитников. Но вдруг под пулями по мосту стремительно пробежал рослый парень и исчез в дверях гостиницы «Норд» на противоположном берегу канала, ещё мгновение – и из верхнего окна гостиницы на танк обрушилась граната и он запылал4. Выскочившие из него немецкие солдаты были уничтожены метким огнём. Как позже выяснилось, этим смелым человеком оказался профорг морского порта Алфредс Кагис. Противник после этого неоднократно предпринимал массированные атаки на оба моста – общетранспортный и железнодорожный, отстоявшие друг от друга, примерно в 200 метрах. Но каждый раз фрицы под яростным огнём защитников откатывались назад. Тогда перед транспортным мостом появился бронетранспортёр с репродуктором. На чистом латышском языке защитникам города было «предложено» сложить оружие, взамен «обещали» сохранить жизнь. Ни минуты сомнения – ответили дружным залпом. Повреждённый бронетранспортёр медленно отполз назад. Затем, примерно, в течение часа немцы атак не предпринимали, в страхе отдыхая и сосредоточиваясь.
Стрельба стихла. За это время защитники перевязали раненых, сосчитали боеприпасы. Их оставалось катастрофически мало. Они ждали подкрепления, надеялись на срочную помощь регулярной армии из Риги, Вентспилса…
Короткое затишье было обманчивым: над каналом закружил вражеский самолёт-разведчик. А на противоположном берегу канала немцы спешно подтянули и устанавливали ещё несколько гаубиц, ждали команды, поглядывали на небо и бранились...
Вскоре послышался резкий выкрик: «Feuer!» (Огонь!), и на горстку смельчаков, гостиницу «Олимпия», склады вдоль канала и дома обрушился шквал артиллерийского огня. Тут же всё загорелось. Пожар охватил не только всю набережную, но и весь ряд многоэтажных жилых домов по улице Лиела («Большая», с латышского) на глубину с километр вплоть до Пожарной площади.
Из примерно 200 человек, сражавшихся здесь с врагом, две третьих погибли при артобстреле, в том числе и секретарь горисполкома Эзерс, который вместе с двумя секретарями компартии Микелисом Букой и Янисом Зарой организовали оборону города и взаимодействие с частями 67-й стрелковой дивизии.
27 июня оба секретаря погибли при прорыве из окружения. Все трое пользовались заслуженным авторитетом у населения. В течение первых двух дней войны они сумели организовать эшелоны для эвакуации детей и женщин, а во время обороны их можно было видеть на самых опасных участках.
5
После артобстрела, длившегося долгий час, оставшиеся в живых защитники незаметно ушли. Но немцы только к обеду следующего дня, ещё раз пропахав снарядами весь центр города за мостами, решились переправиться на другой берег. Их уже ждали. Группа жителей – женщины и мужчины в национальных одеждах с цветами, венками и флагами со свастикой шумно приветствовали освободителей. Их восхищённые вопли заглушал мощный рёв механизированной техники. Колонна регулярных немецких войск на бронетранспортёрах, мотоциклах и пешими неторопливо проползала мимо руин главной улицы Старой Лиепаи.
Вермахтовцы, неулыбчивые, хмурые, в касках по самые глаза, не желали общаться с восторженным населением. Даже брошенные им цветы не вызывали ответного энтузиазма, некоторые солдаты швыряли их назад. Всё это я хорошо видел из разбитого взрывной волной окна своей квартиры. Неудивительно – дорого досталась им победа. Город сходу взять не удалось.
Свыше 14 тысяч немецких солдат полегло в боях за нашу Лиепаю. Об этой цифре мы узнали только после войны. Точное число погибших защитников города до сих не установлено. Даже армейская газета врага «Die Front» начала июля 41-го года, подобранная мной на улице, отметила особый героизм и стойкость гражданских защитников. Пусть язык её пронизан нацистской лексикой с пропагандийскими штампами, которые должны были подбадривать «национально мыслящих патриотов», однако суть яростного накала кровопролитных боёв и храбрость защитников она отразила. Кстати, клочок газеты сохранился на чердаке нашего дома и был второй раз найден уже после войны. Вот несколько фраз из него:
«Чтобы попасть в другую часть города, нужно пройти через мост, который упрямые краснюки стараются удержать всеми возможными средствами. Разгорелся бой – яростный и безжалостный. Со стороны Старой Лиепаи доблестные немецкие батальоны прицельно расстреливаются переодетыми в штатское платье коммунистами. B тылу стреляют из окон, крыш, погребов – там спрятались большевики. Как ни странно, но в уличных боях коммунисты чувствуют себя лучше, чем наши усталые, но ещё довольно опытные солдаты. Борьба разгорелась cо всех сторон – борьба регулярных войск со штатскими...»
Эта статья была затем перепечатана в местной газете«Курземес вардс» от 12 июля 1942 года в качестве годовщины уличных боёв и памяти погибших солдат вермахта.
6
Строевые части Вермахта прошли дальше, не задерживаясь. За ними вошли тыловые войска – хозяйственники, охранники и, разумеется, гестаповцы. Тыловики двигались небрежно, охотно улыбались и любезно принимали цветы от ликующих энтузиастов. Гестаповцы не улыбались. Этибыли в чёрной форме. С золотистой свастикой и махровыми черепами на фуражках и рукавах, они резко выделялись среди прочих немецких военных. Эсесовцы деловито заняли под штаб пятиэтажный дом на улице Тома 19, тот самый, в котором сталинский НКВД творил перед войной свои чёрные дела, а в доме № 21 на проспекте Курмаяс расположилось СД. И пошла «работа». С помощью местных добровольцев-осведомителей они с первого же дня оккупации повели интенсивную охоту за людьми. Их обычно хватали из квартир: коммунистов, участников обороны, просто подозреваемых – рабочих заводов, а заодно и чаще всего, евреев, в первую очередь, молодых и здоровых мужчин.
Как вспоминал доктор Макс Зик, на прекрасную память которого вполне можно было положиться, в больнице к 29 июня было 572 раненых и пострадавших от бомбёжек. Персонал работал с огромным напряжением. Эсесовцы уже на следующий день оккупации ворвались в горбольницу, вызвали с операции главврача, заведующего горздравотделом Яниса Косу и весь медперсонал. От Яниса Косы они потребовали дать им полный список раненых, а также назвать всех коммунистов и евреев из числа медперсонала и раненых.
– Я таких не знаю, – последовал ответ.
–Так узнайте! – приказали ему.
– Мне всё равно, кто есть кто – я врач, – твёрдо ответил Янис Коса.
Такие же вопросы были заданы и остальным медикам. Но они молчали или говорили: «Не знаем». Указав пальцем на докторов Левина и Хазиовского, один из гестаповцев крикнул:
– Юден!
– Мы прежде всего врачи, а уж потом евреи, и это никого не касается, это наше личное дело, – ответил Хазиовский.
Главврача, латыша Яниса Косу, Левина, Хазиовского и ещё 12 человек медперсонала, большинство из которых были врачи, вывели во двор и затолкали в чёрный гестаповский фургон.
Напрасно фельдшера, медсёстры и санитары умоляли эсесовцев не убивать врачей. Их расстреляли на берегу моря в Шкедских дюнах 7 июля 41-го вместе с первыми несколькими сотнями евреев и защитников города, выданных добровольными пособниками фашистов.
В один из июльских дней я встретил медсестру военно-морского госпиталя Ларису Шрадер, которая вместе с другими медсёстрами добывала на базаре продукты для раненых. Она рассказала о попытке прорыва автомашин с ранеными и медперсоналом в составе сильно поредевших за время боёв подразделений 67-й стрелковой дивизии.
Вечером 26 июня начальник госпиталя И. И. Чинченко получил приказ о срочной эвакуации его в составе военного гарнизона для соединения с основными войсками, защищавшими Ригу. Лиепая в этот момент была уже окружена и обстреливалась со всех сторон. Для эвакуации раненых и медперсонала было предоставлено несколько грузовиков и небольшой пароход «Виениба». В считанные часы ночи с 26 на 27 июня раненые, медперсонал, семьи военных, а также несколько семей беженцев – женщины и дети – были погружены на пароход и грузовые полуторки.
На рассвете 27 июня при переходе через лесную дорогу в районе Шкеде на колонну с ранеными и беженцами немцы обрушили прицельный огонь артиллерии и миномётов. Впереди отчаянно дрались с врагом бойцы 67-й дивизии и военные моряки. Обстрел продолжался более двух часов. Погибли многие раненые, врачи и медсёстры. Путь к прорыву оказался закрытым взорванными и сгоревшими машинами и плотным артиллерийским огнём. Чинченко принимает решение везти всех назад в госпиталь. Начальник госпиталя распорядился немедленно сжечь всю документацию на тему «кто есть, кто»: личные документы раненых и медперсонала, регистрационные журналы со списками и военными званиями т.д.
Военный госпиталь в Лиепайском военгородке насчитывает с десяток капитальных зданий царской постройки 19-го века, обнесённых высоким каменным забором. Архитектурно ладно скроен главный хирургический корпус – дворец с колоннами и каменными росписями. Здесь до 1917 года размещалась большая царская резиденция с дворянским собранием.
Немудрено, что немцы не решились сразу подойти к военному госпиталю. Сначала солдаты с автоматами наготове окружили его с дальнего расстояния. Затем стали к нему приближаться ползком и короткими перебежками. Недаром же военные моряки в боях за Лиепаю были прозваны немцами «чёрной смертью». При атаках гитлеровцев матросы и курсанты шли врукопашную и обращали их в бегство. Наконец, немецкие солдаты ворвались в здания и стали сбрасывать раненых с коек – лихорадочно искали оружие. За ними к главному зданию стремительно подъехали чёрные фургоны гестаповцев. Эсесовские офицеры выставили в коридоре вооружённых
солдат, собрали весь медперсонал.
– Быстро встать в одну шеренгу ко мне лицом, – коротко проорал обершарфюрер гестапо и подошёл вплотную к медработникам. – Если не хотите, чтоб я вас всех приказал тут же расстрелять как укрывателей евреев, комиссаров, коммунистов и комсомольцев, вы все и каждый в отдельности немедленно укажете на них среди вас и назовёте по имени и фамилии каждого из раненых с точным указанием его палаты и койки!
Переводчик из местных, обряжённый в свежую форму полицая, торопливо продублировал тоже самое на плохом русском. Вперёд вышел военврач Иван Иосифович Чинченко и громко, чтобы слышали все сказал:
–Заявляю, что в госпитале нет ни коммунистов, ни евреев, нет документов и списков раненых.
– Как это нет! – гаркнул эсесовец, – должно обязательно быть! Регистрационную книгу, список раненых и больных, список медперсонала ко мне! Живо! Доставить немедля! Твоя жизнь врачебный офицер, как и жизнь всех твоих подчинённых и раненых матросов и их командиров зависит только от этого, Почему молчать?! Отвечать!
– Нам некогда заниматься писаниной, раненых матросов и солдат каждый день и ночью поступало так много, что мы не считали их, оперировали, лечили изо всех сил, повторяю, не знаю я, кто коммунист, кто еврей, уверен, что здесь их нет!
– Отведите этого главного «не знаю» в его кабинет и допросите его как следует! – приказал гестаповец своим подчинённым.
Изолировав начальника госпиталя от медработников, эсесовцы в течение нескольких часов подвергали его допросам. Остальных врачей и медсестёр допрашивали отдельно. Никто никого не выдал. Гитлеровцы не решились расправиться с людьми, объявили госпиталь лазаретом для военнопленных и выставили охрану. Благодаря отчаянным усилиям главврача и всего медперсонала при постоянной и острой нехватке медикаментов и питания, госпиталь просуществовал в Лиепае до августа 44-го, затем был эвакуирован в Германию. Так, благодаря волевой твёрдости и бесстрашию военврача 2-го ранга И.И. Чинченко, много людей было спасено от неминуемой гибели.
Комендатура и гестапо сразу приступили к усиленному натравливанию местного населения на евреев. На плакатах, расклеенных на заборах и афишных тумбах, утверждалось, что многие жители города погибли не от бомб и обстрелов, а якобы от рук евреев, которые забрасывали в убежища гранаты. Нашлись и лжесвидетели, якобы видевшие их в роли палачей.
С первых дней июля комендатура почти ежедневно «поражала» жителей (в первую очередь еврейское население) чудовищными распоряжениями, несоблюдение которых «грозило самым суровым наказанием», т.е. расстрелом. Одно из них стало основным документом, регламентирующим «образ жизни» евреев в городе, вернее, способ спешного их приготовления к уничтожению.
Распоряжение немецкого коменданта всем евреям в Лиепае (на немецком и латышском языках) от 2-го июля 1941 года:
Указ № 1. Всем евреям от мала до велика приказано носить жёлтую шестиконечную звезду на груди и наспине в виде лоскута материи жёлтого цвета 10x10 см.
Указ № 2. Всем евреям мужского пола от 16 до 60 лет необходимо являться каждый день в 7 часов утра к Пожарному депо (Пожарная площадь в центре города) для отправления на общественные работы.
Указ № 3.Время закупок для евреев в магазинах ограничено с 10-ти до 12-ти утра.
Указ № 4. Всем евреям разрешено оставлять квартиры только с 10 до 12 и с 15 до 17 дня, исключая согласно пункту 2-ому тех, кто отправлен на общественныеработы.
Указ № 5. Евреям запрещено посещать парки и пляжи.
Указ № 6. Всем евреям необходимо сходить с тротуара, заметив немцев в военной форме.
Указ №7. Использование любых транспортных средствевреями запрещено.
Указ № 8. Все еврейские магазины следует немедленно пометить несмываемой надписью «Jüdische Gescheft» – «Еврейский магазин». Надписи должны быть выставлены в витринах, высота букв не менее 20 см.
Указ № 9. Всем евреям немедленно сдать все радиоприёмники, всякого рода транспортные средства (велосипеды, мотоциклы, автомобили), всякую форменную одежду и принадлежности, не сданное ещё оружие и боеприпасы, все пишущие машинки. Евреям строго запрещается что-либо продавать.
Указ № 10. Означенные предметы сдавать на улице Тома
Эти распоряжения вступают в силу немедленно. Еврейские лица, которые не выполнят эти распоряжения, будут наказаны самым суровым образом.
Комендант Лиепаи корветен-капитан Брюкнер.
_____
Я твёрдо решил не выполнять ни одного из этих указаний и не являться на Пожарную площадь.
Кроме распоряжений, капитан Брюкнер проинформировал жителей о том, что ночью кто-то стрелял в немецких часовых и что в ответ на это командование распорядилось расстрелять 30 заложников-евреев.
«Если нападения повторятся, – сообщалось далее, то за каждого раненого немецкого солдата будут расстреляны 100 заложников» (читай евреев). Уже на следующий день после этого сообщения было арестовано около сотни мужчин. Эта была в основном интеллигенция и ремесленники. В следующую группу заложников попал и я.
7
Второго июля около пяти часов утра в запертую парадную дверь дома, где была моя квартира, постучали. У меня в это время ночевало пятеро латышей и один еврейский парень. Все они участвовали в обороне города. На всякий случай, я разбудил гостей и вывел их на чердак. Почувствовал неладное:
– Кто там?
–Леопольд Закс с товарищами, за нами погоня, немчура с полицаями…
Я быстро впустил троих защитников города. Едва, успел захлопнуть дверь на замок и перекинуться несколькими словами, как раздался новый стук, громовой и властный. Из окна второго этажа своей квартиры усёк, что дом оцеплён. Я успел спрятать своих гостей в небольшом чуланчике на чердаке, а участника боёв Розенберга впустил через люк на крышу и сам быстро спустился вниз. Парадная дверь уже от громового стука затрещала и готова была сорваться с петель, соседи высыпали из квартир:
–Мы не откроем, за тобой пришли, ты и открывай! – кричали они.
В дом ворвались шестеро – гестаповский офицер и с ними их пособники-добровольцы в штатском.
– Почему не открывал, заставил ждать нас, негодяй, где бандиты?! – отрывисто крикнул офицер-гестаповец.
Я понял, что их выследили:
– У меня никого нет!
– Не отпирайся, каналья, мы видели, как они вбегали в этот дом и, конечно, в твою хижину!
Один из штатских – молодой, высокий, атлетического телосложения, вкрадчиво произнёс по-латышски:
– Бандит и жидовское отродье…
Он влепил мне чувствительную пощёчину. Из соседней комнаты раздался голос другого «доброхота» в штатском:
– Вот тут они и спали! – Он указал на примятые и развороченные постели в углу.
Я пофамильно назвал своих прежних соседей (они погибли от бомбёжки):
– Мне скрывать нечего. Их дом разрушен, переночевали, встали рано и ушли искать пропавших детей.
В эту минуту появились остальные парни в штатском. Они были довольны:
– Вот жидка на крыше в печной трубе нашли! Измазал нас, гад, сажей, пока его вытаскивали.
Розенберга опознали.
– А почему этот бандюга не был назван среди ночующих и где остальные канальи!? – истошно заорал эсесовец.
На этот раз мощный удар атлета сшиб меня с ног.
Словом, я попался. Отвезли на улицу Тома 19 – в Гестапо. Во дворе посадили в немецкий военный грузовик, где уже находилось около полусотни таких же бедолаг. Столько же сидело ещё на одной машине. Конвоиры, по двое на грузовик, были одеты в полевую серо-зелёную форму. Из обрывков разговора немцев я понял, что нас ждёт какая-то работа, и как мог, успокаивал и подбадривал своих невольных попутчиков, которые уже явно прощались с жизнью. Во двор к нам выскочил эсесовец и проорал:
– Днём вы, бандиты, будете заниматься общественной работой, а на ночь вас запрут в тюрьму. Оповестить об этом родственников запрещается, при попытке к бегству – расстрел на месте.
Тоже самое прокричал по-латышски доброволец-энтузиаст в штатском.
Нас повезли за город в район, где сражались защитники города с гитлеровцами. Поле было усеяно убитыми. Стояла жаркая погода и трупы уже начали разлагаться. Среди погибших было много молодёжи. В районе Бернат я опознал тела своего племянника Коли Ролова и сына близкой подруги жены – Николая Золотоноса. Возле крепостных фортов Зелёной рощи, в северном предместье города, мы в тот день подобрали тела около тысячи человек. Здесь погибли и две мне хорошо знакомые медсестры – латышские девушки Ирма Лукажа и Ливия Балоде. Рядом с ними лежали их тяжёлые санитарные сумки. Немецкие трупы были убраны раньше самими немцами. В поле нам привезли солдатскую кашу. Порции были весьма скромными. Но, несмотря на голод, есть не хотелось. Многих тошнило. Конвоиры нам доверительно сказали, что их трупов было гораздо больше, и при их уборке немецкие солдаты испытывали то же самое.
– Что же будет с нами, когда работа будет выполнена, – спросил я.
Лица конвоиров помрачнели:
– Откуда ты так хорошо говоришь по-немецки, на еврея вроде не похож, – поинтересовался один из них.
– Я вырос среди балтийских немцев, вместе учились, дружили.
После этого их лица стали ещё сумрачнее:
– У евреев среди немцев друзей нет и быть не может! – резко гаркнул один из них.
Сегодня ещё не убьют, решили мы, работа ещё не закончена. Но для себя понял: нужно бежать, нужно действовать!
В камеру, рассчитанную на 12 человек, поместили сорок. Было душно, я улёгся на полу, меня окликнули по имени. Это был приятель по спортивному клубу и частый посетитель кондитерской – боксёр Самуил Фишер. Без лишних слов мы договорились о побеге.
Обычно аккуратные и пунктуальные немцы не записали нас по фамилиям и именам. Переклички, правда, устраивались часто, примерно каждый час, но нас разделили только по номерам: «первый», «второй», «третий,» и т.д. Недалеко от Шкеде, где мы днём находились, я приметил большое поле высокой пшеницы, за ним был лес. Перед сном нам выдали по ломтю чёрного хлеба и по чашке скисшего горохового супа. Утром эту же порцию повторили. Поэтому конвоиров не удивляло, что на перекличке половина из нас сидела на корточках неподалёку от пшеницы. Я был по номеру двадцать седьмым и предупредил своего знакомого, чтобы он назвал этот номер в моё отсутствие, а я – его. С Фишером мы не могли договориться о маршруте. Он упорно хотел идти на восток. Я отговаривал, так как немцы продвинулись довольно далеко, дороги оцеплены, а леса прочёсываются. Надёжнее было, по моему мнению, возвратиться в город и там переждать, пока прекратится продвижение немцев на восток. Со словами: «Господи, помилуй и помоги» – я нырнул в пшеницу. За мной по-пластунски ползло ещё несколько человек. Почти сразу конвоиры подняли тревогу, и я услышал, как по полевому телефону они вызывают подмогу. Раздалось несколько автоматных очередей. Пули просвистели рядом. Я полз теперь один. За пшеницей был овраг, тянувшийся вдоль леса. Побежал по нему и увидел, как в метрах ста от меня его пересекла фигурка Фишера. Едва я успел добежать до поворота оврага и скрыться в лесу, как раздался лай собак. У конвоиров были две обученные немецкие овчарки. Я забился в кусты. Собаки с хриплым прерывистым дыханием лихорадочно топтались возле моего куста. Инстинктивно вспомнил про детскую игру в прятки, задержал дыхание и сжался в комок. Только тогда ощутил, что лежу в воде – в глубокой луже. Это меня и спасло. Овчарки помчались дальше. Страха не было, словно кто-то могущественный и добрый охранял меня. Но…по яростному лаю с рычанием, воем взахлёб и ликующим гортанным воплям охранников понял, что Фишера и ещё одного беглеца схватили. Собаки возвращались и уходили. К солдатам прибыла подмога. Чертыхаясь и строча из автоматов по кустам и оврагам, они ещё раз прочесали лес. Я пролежал в кустах дотемна, а ночью пошёл в город вкруговую через Военный городок и посёлок Тосмаре, избегая постов и встреч с людьми. В три часа ночи достиг своего дома и, взобравшись на крышу по пожарной лестнице, через люк проник на чердак. Так как дома нашего двора сгорели, а моя квартира уцелела, я ещё 27 июня поделился площадью с соседями. Одну комнату отдал пожилой женщине – Балоде, другую – супругам Силминям, третью комнату заняли Аболиньши. Я не знал, что там теперь творится. Но в восьмом часу утра увидел Балоде, спокойно выходящей из дому, и на сердце полегчало. Тихо постучал. Открыли Силмини. Они были крайнеудивлены, увидев меня живым и невредимым. Я им сказал, что меня отпустили. Захватив кое-что из вещей и продуктов, я спустился в погреб. Днём и последующую ночь ни немцы, ни каратели квартиру мою не посещали. Видимо, решили, что застрелили меня вместе с другими беглецами. Когда на следующий день я решил оставить своё убежище, чтобы искать приют у надёжных людей, за мной зашли знакомые пекари-латыши из городской хлебопекарни – Карлис Римкус и Мартиньш Клейн:
– Привет, коллега, что делаешь, чем занимаешься?
– Ничем, коллеги...хотите что-либо предложить?
– Ты в курсе, что городскую большую пекарню разбомбили?
– Знаю… и пекари погибли.
– Мы вдвоём остались, нам нужен третий, пойдёшь?
– Спасибо, что вспомнили, но пекарни-то нет.
– Осталась целой малая пекарня у вокзала, там и поработаем.
– Идёт, только уговор, я там и ночевать буду.
– Так мы по очереди по ночам дежурить будем.
– Я и за вас дежурить буду.
– Мы зарегистрировались в управе и тебя там оформим.
– Ни в коем случае!
– Получать будешь проценты от продажи хлеба.
– Для меня никаких процентов. Питаться выпечкой буду.
– Это как понимать? – спросил Мартиньш.
– А, до меня дошло, – ответил Карлис, – я читал распоряжение коменданта Брюкнера…
– Так что, коллеги, со мной вы рискуете, прощайте.
Пекари сникли, повернулись и пошли было, но Римкус притормозил:
– Мука и дрожжи у нас на исходе, может, в погребе твоей порушенной кондитерской найдётся что-либо из запасов.
– Посмотрите, там должно мешков пять пудовых оставаться и 20 кг дрожжей, откопаете – ваше.
– Собирайся и пошли с нами. Знай, мы всё поняли и тебя ищейкам СС не выдадим, – выдал решительно Римкус.
Пёк хлеб я около двух недель. Ночевал в подсобном помещении. Как-то ночью в пекарню проникли воры – разбили окно и выдавили решётку. На этот случай у меня имелась палка, завёрнутая в чёрную бумагу. Наставив её на трёх здоровых бугаёв, я им сказал по-латышски и повторил по-русски:
– Считаю до трёх и стреляю из автомата без предупреждения.
На счёте «два» они исчезли. Потом пекарня была денационализирована. Новые хозяева заявили:
– Поскольку латыши и евреи вместе работать не должны, немедленно покинь наше предприятие!
Указ немецкого коменданта предписывал мне ежедневно по утрам являться на Пожарную площадь для отправки на так называемые общественные работы. За работу выдавалась справка, как бы страховка от облав и арестов. Но я в это не верил, так как знал, что многие с такой работы не возвращаются. Их прямо с работы отправляли в тюрьму. По ночам их отвозили на морские дюны у рыбоконсервного завода и расстреливали, хотя поначалу многие отказывались в это поверить. Но ещё до войны по Берлинским радиопередачам я понял, что «первым и тотальным врагом немецкого народа является еврей».
Моей младшей сестрёнке Соне шёл 18-ый год. Одарена она была многими талантами: пела, танцевала, играла напиано, мечтала стать актрисой. Она, красавица, была нашей любимицей. После бомбёжки, раненая и контуженная, сестрёнка лежала у меня. Вернувшись с побега, я её не застал. Как же так? Мы, родители и родственники, как могли, возвращали её к жизни. По словам соседей, она очень переживала мой арест, вышла на улицу и... пропала. Я отправился на поиски, родители и другие родственники также не знали, где она. И вдруг вижу колонну идущих людей с жёлтыми звёздами на груди и слышу звонкий голос Сони. Она окликнула меня по имени и побежала ко мне. Выстрел конвойного оборвал её жизнь... Затем один из конвойных бросился за мной. Я влетел в дверь дома по улице Улиха, пробежал по лестнице до верхнего этажа, вдоль лестницы прогремели выстрелы. На чердаке дал волю слезам: «Неужели я, именно я стал невольной причиной гибели моей любимой сестрёнки, такой талантливой, любившей жизнь и людей»!?
8
Шёл август. Бравые парни из 21-го полицейского батальона под руководством гестаповцев и по собственному почину продолжали совершать неожиданные облавы, безжалостно хватая очередные жертвы среди еврейского населения. А вечером ко мне зашёл мой старый знакомый Михаил Опенхенес и принёс 2-ю страшную весть. Его супруга Эльза с двумя малолетними детьми эвакуировалась 22 июня в том же эшелоне, что и моя семья. Под Резекне этот поезд полностью разбомбила немецкая авиация. Наши жёны вместе с детьми успели выбраться из объятого пламенем вагона. Над самой землёй, поливая её свинцовым дождём, пронеслось несколько «мессеров». Эльза видела, как моя жена упала и накрыла собой детей. После воздушной атаки она не поднялась, дети тоже не подавали признаков жизни. Трудно передать словами, что я испытал, услышав это... Сама Эльза была легко ранена. А через два дня после возращения в Лиепаю она пошла за продуктами и была схвачена полицейскими на подходе к базару.
– Зачем я только настоял, чтобы она нашила эту жёлтую звезду, – сокрушался бедный Михаил. – Еврейкой была её мать, она была по виду такая же светловолосая латышка, как и её отец, латыш Мартиньш Курпниекс.
Только после войны, в декабре 1945-го жена поведала мне свою «беженскую одиссею». В ночь с 22 на 23 июня эшелон без остановок миновал Ригу. (Машинист решил не останавливаться: вокзал и станцию, заполненную людьми и поездами, уже бомбила немецкая авиация). Рано утром на подходе к Резекне поезд резко затормозил – дальнейший путь был разрушен. И вдруг с истошным воем и гулом налетели самолёты с чёрными крестами. На вагоны обрушились бомбы. За считанные минуты эшелон, объятый пламенем, раскидало вдоль рельсов. Мать, схватив детей и сумку с документами, успела быстро покинуть горящий вагон и, отбежав несколько метров, упала на землю, прикрыв их своим телом. Тех, кто бежал дальше, немецкие лётчики расстреливали с бреющего полёта. Оглушённая, засыпанная землёй с кровью, она на какой-то момент потеряла сознание. Когда очнулась, то на рельсах стояли и догорали три вагона из бывшей полусотни. Старший сын молчал, младший истошно кричал и рвал на ней волосы. Из более тысячи беженцев в живых осталось несколько десятков и в первую очередь те, кто с собой не взял вещей. Жена с детьми продвигалась на восток большей частью пешком и изредка на попутных грузовиках и подводах, часто попадая под бомбёжки. Сперва остановились у крестьян в селе Молодечно Ярославской области, где она была занята на полевых работах. С продвижением немцев на восток беженство жены с детьми продолжилось. В сентябре 41-го они добрались до Узбекистана (село Великое Алексеевское, где Циля тяжело трудилась на хлопковом заводе, затем – на станцию Урсатьевское). Жена вкалывала: убирала у зажиточных узбеков, чистила общественные уборные и т. д. Голодали, тяжело болели, но... выжили. В родную Лиепаю вернулись в мае 45-го, ничего не зная о моей судьбе и по сообщению знакомых латышей и соседей уверовали, что я погиб...
Поскольку я не похож на еврея, то решил не нашивать на себя жёлтого клейма, хотя и подвергался ежеминутному риску быть схваченным и расстрелянным по доносу. Но без жёлтой звезды выходить на улицу всё же было надёжнее. Мы с братом жены Леопольдом Заксом и племянником Айзиком Маркузе решили построить убежище, чтобы укрыться там с ещё оставшимися в живых родственниками. А пока нужно было выходить на принудительные работы, чтобы запастись продовольствием. Работу свою мы, конечно, проводили в строгой тайне от окружающих, а по ночам выбирались из города и откапывали на полях сражений оружие. В наших руках оказалось два станковых пулемёта. Теперь, решили мы – свою жизнь дёшево не отдадим.
Часов в девять душного августовского вечера в дверь громко постучали. Открыл. В дверях стояли четыре гестаповца с пистолетами наготове. Сердце ёкнуло – «пропал».
Спросил, как можно спокойнее:
– Чем обязан?
– Шарфюрер Хандке, – отрекомендовался старший из них.
– Ты юде Клаванский?
– Да я.
После чего пистолеты были положены в кобуру.
– Понимаешь ли ты по-немецки? – спросил Хандке.
– Да.
– Как нам стало известно, ты есть коммунист, проводишь подпольные партийные собрания, выпускаешь листовки, распространяешь их, каналья! А потому мы произведём обыск.
Ясно, что при обыске ничего подозрительного у меня не нашли, хотя и перевернули всё верх дном.
Хандке отправил гестаповцев с обыском в другие комнаты, где жили латыши. С шарфюрером я остался один.
– Donnerwetter, по виду ты не похож на коммуниста, – изрёк гестаповец.
Обнаружив на столе книгу «Школа и практика кондитера» на немецком языке, спросил:
– Откуда она у тебя?
– Книга выписана из Германии ещё до войны.
Он заинтересовался ею, стал перелистывать. Смакуя, расспрашивал меня о деталях и подробностях рецептов:
– Книга рекомендует печенье, где в тесто добавлено пиво, разве не лучше пиво выпить самому, а в тесто добавить дрожжи?
– Нет, дрожжи заставят тесто бродить, тогда это будет булка, а не печенье. Пиво уже перебродило, его добавка придаст печенью особый вкус пива.
Воспользовался благоприятным моментом:
– Кто меня оклеветал?
– Доносчик – сосед по квартире, латыш Аболиньш. Но я теперь убедился, что всё донесение ложное, только непонятно, зачем он это сделал?
– Понятно зачем, клеветник желает получить мои вещи в случае моего ареста и убийства.
Мой ответ не понравился. Эсесовец возмутился:
– Всё имущество евреев должно принадлежать Германиии немецкому народу, так заявил сам фюрер!
В остальных комнатах, у латышей, гестаповцы тоже ничего не нашли.
– Где ты работаешь и есть ли справка об этом!?
– Слесарем в военном городке.
– Утром ты должен отправиться на работу, – сухо бросил Хандке. Уже уходя, истошно проорал:
– А имущество должно принадлежать не латышам, а немцам(!!!)
Через две недели убежище в доме на улице Гулбью возле гавани в доме, где проживал Айзик Маркузе было готово. В оборудованном под ним погребе было электричество, постели с набором белья и жестяные коробки для хранения продуктов. Мы отремонтировали радиоприёмник и по ночам можно было слушать Лондон, Москву и Берлин.
На разборке кирпичей в Военном городке к нам подошёл человек интеллигентного вида и сказал, что ищет двух человек для распилки дров в воинской части. Из нашей группы туда отправились я и Цеткин. Ответственным за снабжение кухни продовольствием и дровами был приветливый латыш средних лет Жанис Эйленберг. Мы познакомились. Удостоверившись, что немцев поблизости нет, а работники кухни тоже на время ушли, он накормил нас завтраком. Мы знали, что он рискует. Ведь фашисты запретили латышам общаться с евреями и, тем более, кормить их. После проделанной работы Эйленберг обеспечил нас и обедом. Мы разговорились. Он оказался пастором и дирижёром церковного хора Молельного дома Братьев – Евангелистов на Каролинской улице № 3 (теперь Aldaru iela).
На работу ходил я теперь ежедневно и трудился с рвением. Через пару дней дирижёр пригласил меня к себе домой, что было, конечно, очень рискованно... После работы я пошёл по указанному адресу на ул. Укстыня 21. Не желая подводить нового приятеля и пользуясь тем, что вечер был тёплым, я снял пиджак с жёлтой звездой и шёл по тротуару. Мы обсуждали положение евреев, я информировал об обстановке на фронте, о том, как далеко зашли немцы. Вспомнили мы и о том, как всего за неделю до начала войны советские чекисты отправили в Сибирь многих мирных латышских граждан, и среди них каждый пятый тоже был еврей... Жанис Эйленберг сказал мне при расставании, что в случае крайней нужды и смертельной опасности я могу положиться на него.
В следующее воскресенье по приглашению Эйленберга я пришёл к нему в церковь, конечно, без нашитой звезды. После богослужения он привёл меня к сторожу, жившему там же, во дворе. Это был Екаб Павелс, портной по профессии. Он со своей супругой Зелмой пригласили меня на обед. За обедом меня познакомили со смотрительницей и горничной молельного дома пожилой женщиной Анной Вецвагаре и пономарём общины Дукиниексом. Эти люди снабдили меня продуктами, чтобы я поделился со своими товарищами.
Я продолжал работать слесарем в бригаде Айзика Маркузе. Талантливый умелец, он пользовался авторитетом даже у немцев. Бригаде было дано задание перейти на пробочную фабрику (нынешний линолеумный завод), где разместились немецкие военные части, для установки жестяных печей.
Через неделю вышло распоряжение гестапо о повторной регистрации всех оставшихся евреев. Пошли пересуды и домыслы. Но точно о целях новой акции никто не знал. Я настоятельно советовал членам нашей бригады не регистрироваться. После окончания регистрации в начале сентября в местная газета опубликовала приказ немецкого коменданта:
«В течение трёх дней ни одному еврею из дома не отлучаться.»
Мы поняли, что евреев будут расстреливать и решили домой не возвращаться, оставаясь на фабрике под видом срочной работы. Это причина была правдоподобной для хозяев. В первую же ночь мне снились дурные сны, и рано утром я решил покинуть наше временное убежище, чтобы проведать всех родственников и по договорённости с Маркузе всех их спрятать в нашем построенном убежище. Ни брата, ни сестры с её подругой, к которой она перебралась, я не застал. Квартиры были заперты. На звонки и стук никто не откликался. Соседи сообщили, что этой ночью их всех увезли.
Родителей я ещё застал дома. Они очень обрадовались, увидев меня живым, но следовать за мной наотрез отказались. Куда, мол, им старым и больным, идти, да и не хотят никому быть в тягость. Сказали, будь, что будет... Ни уговоры, ни факты, ни аргументы мои не помогли, тяжело было наше расставание... Я понимал, что совершаю глупость, желая узнать о них в тот же день, когда их и других моих родственников увели, но ноги сами привели меня к тюрьме, в руках был свёрточек ценных фамильных побрякушек и пакет с продуктами.
Перед проходной тюрьмы стояло уже около трёхсот человек: родственники схваченных людей пытались узнать что-либо об их судьбе. Кто держал в руках свёрток с продуктами, кто – что-либо из драгоценностей. Затем прибыл на «виллисе» комендант города корветтен-капитан Брюкнер. Его уже хорошо знали в лицо. Выглядел он весьма недовольным. Даже через закрытые двери проходной было слышно, как в крепких выражениях комендант отчитывал администратора:
– Какого чёрта здесь собралась эта толпа, это столпотворение, вопли и стоны… Мало вам, грабителям, поживы, что остаётся после ликвидации этих проклятых «юден», ещё захотелось, глаза разгорелись, каждый из очереди держит свёрток с желанной для вас вещицей. Нам, боевойармии, что кровь проливает, положены все эти трофеи, а не вам, тыловым крысам, подонкам, ублюдкам!
Во двор вылетел администратор – кряжистый мужик с волчьим взглядом и, набычившись, проорал:
– Всем приказываю немедленно разойтись, иначе будет вызван наряд полиции, и вся эта толпа пополнит ряды арестованных. Места в тюрьме всем хватит!
Люди из очереди поняли, что их воздаяния администрации, чтобы облегчить участь арестованных, были напрасны и стали добычей надзирательской своры.
Возвращаясь, я видел, как из домов эсесовцы и полицейские выводили евреев и загоняли в закрытые автофургоны. Я понял, что в любую минуту гестаповцы могут ворваться ко мне и, быстро переодевшись, покинул квартиру. На лестнице лицом к лицу столкнулся с двумя полицейскими. Один из них спросил меня по-латышски, живёт ли еврей Клаванский в этой квартире? Я ответил, что да, он живёт здесь и даже должен быть дома. Они поспешили наверх.
Выйдя на улицу, я ускорил шаги, но бежать было нельзя, это сразу могло меня выдать. Прибыв на фабрику, я застал своих товарищей очень взволнованными:
– Что творится в городе?
Я обо всём рассказал. Мы проработали ещё три дня, потом отправились по домам. Все хотели знать о судьбе родных. Соседи сообщили мне, что за мной несколько раз приходили немецкие холуи, но они, слава богу, не знали, где я работаю, а до моих поисков у них пока руки не дошли.
Справки уже не помогали, их тут же рвали, а их обладателя заталкивали в тюремную машину. Каждый из моих товарищей по работе за последние дни кого-то из близких не досчитался. Евреев в городе становилось всё меньше.
9
Командир воинской части, расположенной на пробочной фабрике, сказал нашему бригадиру А. Маркузе:
– Немедленно завершайте свою работу на фабрике – свой саботаж. Если замечу, что копаетесь, волынку тянете, кину вас всех в распоряжение гестапо, а эти с вами, как уже знаете, чичкаться не будут.
Но отчаиваться и впадать в уныние нам было ещё рано. Теперь нам предстояло установить ванны в доме на проспекте Курмаяс, где расположились офицеры этой части. Этим мы и занялись. По прошествии двух недель, придя с работы домой, я получил от соседей оставленную мне повестку. В ней говорилось, что 16 сентября мне надлежит явиться в гестапо в качестве свидетеля по какому-то делу. За неявку или дачу ложных показаний я буду немедленно привлечён к уголовной ответственности. Я подумал про себя:
– Это, конечно, ловушка, идти ни в коем случае нельзя…
Но товарищи по работе успокаивали: мол, иди и не бойся, а мы попросим командира части, чтобы он позвонил начальнику гестапо.
Захватив с собой молоток и клещи, а также справку как доказательство моей работы, я с повесткой отправился в гестапо. Обратился к дежурному полицейскому с квадратным лицом. Он велел подождать. Спустя около десяти минут из кабинета вышел худощавый гестаповский офицер выхоленного облика и сухо спросил:
– Это есть юде Клаванский?
– Да.
– Жди приглашения в кабинет начальника, – отрывисто приказал эсесовец, – и не смей никуда отлучаться!
Сел я на скамеечку у дверей главного душегуба. В голове сплошной укор:
– На хрена, спрашивается, я послушался своих наивных и неразумных корешей по бригаде и добровольно сюда припёрся? Что мне ждать от мокрых дел мастеров, чьё предназначение убивать людей – и взрослых и детей – всех, вплоть до младенцев, неугодных высшей расе нацистов по их мракобесному учению…Да, я хитроумно вызван свидетелем их кровавых дел и людоедской сущности…Чего я тут жду(?) – расправы, смертного часа своего…
Поток разумного озарения прервался примерно через четверть часа, когда дверь шефа гестапо распахнулась и дежурный офицер, прежний выхоленный зверь, изрёк как выпалил:
– Шнель, быстро встать и войти! Тебя хочет смотреть сам начальник!
– Надо же, какая честь, – подумал невольно.
Более тучный, чем его помощник, с пухлыми щеками и глазами навыкате, главный эсесовец смерил меня взглядом с ног до головы, поморщился и лениво кивая головой, брезгливо процедил:
– Кем-то на тебя написано донесение, в нём всё истина: по улицам ты ходишь без жёлтой звезды, чем нарушил немецкие законы и что, между прочим, и в гестапо ты явился без нашивки, скотина!
– Я работаю недалеко отсюда, сооружаю ванны и потому явился в спецовке…
Но эсесовский шеф прервал меня и истошно заголосил:
– Гестапо предъявляет тебе ряд других нарушений всех немецких законов, а именно: хождение по тротуарам, посещение домов латышей, разговоры с ними и тайные собрания, антинемецкую пропаганду и многое, многое другое! (Перейдя далее на буйный крик):
– Вы, юден, считай себя умнее нас и заручайся поддержкой полевых командиров. Вы являйся врагом Рейха, врагом великой Германии и наш народ! Ду ферштейн? Мы разумней и прагматичней юден!.. А для вас ловушка всё теснее и петля на горле уже затянулась(!!!).
В отношении ловушки сомнений не было. Наивно было являться сюда с надеждой выбраться. В заключение гестаповец ещё раз напомнил мне:
– Ты явился сюда ко мне без нашивки, как посмел, какая дерзость, подонок!?
–Так я же здесь недалеко работаю – делаю ванны и потому в спецовке!
Но эсэсовец меня не слушал. Нервно подбежал к телефону:
– Марш бегом в коридор и жди, пока позовут!
Через неприкрытую дверь я слышал, как шеф гестапо пролаял в телефон:
– Соединить меня с тюрьмой! …Тюрьма? Вызывайте машину. Надо швырнуть к вам опасного преступника – схваченного бандита по имени Клаванский, он…
Я направился по длинному коридору к выходу, где стоял хмурый охранник. К нему я обратился по-латышски:
– Послушай, я не знаю, зачем, меня вызвали, начальнику даже некогда говорить со мной?
Охранник, высокий парень в полицейской форме, метнул в меня сумрачный взгляд и строго поинтересовался:
– По какому вопросу тебя вызвали?
– Да как свидетеля, чтобы что-то выяснить, но теперь вот некогда и придётся ещё завтра прийти.
Квадратомордый охранник проорал:
–Тогда нечего здесь шататься. Сказано завтра, значит завтра, канай отсюда, шнель!
Очутившись на улице, я уже не шёл, а бежал. Оглянулся: из здания выскочили трое полицейских. Ясно – за мной. Я влетел в первый же попавшийся открытый подъезд, выбежал через чёрный ход во двор, перемахнул через забор и быстро достиг дома, где мы работали. Сразу же сообщил Маркузе о погоне. На улице показываться нельзя. Мы решили, что предстоящую ночь я проведу на чердаке
этого дома.
Рано утром, удостоверившись в отсутствии засады, осторожно зашёл я домой. Соседи сообщили, что гестаповцы вчера дважды являлись, чтобы меня схватить. Пора было прятаться.
Трое суток я пробыл в убежище у Маркузе. После тщетных попыток склонить Л. Закса и А. Маркузе5 вместе прорываться через линию фронта решил двинуться один. Во внутренний карман спецовки я положил револьвер системы «Вальтер», в вещмешок – немного продуктов и, прихватив лопатку – орудие батрака-подёнщика, направился через Шкеде в сторону Вентспилса. Мой внешний вид у местных жителей подозрений не вызывал, но у меня не было нового «Ausweis» – удостоверения личности, а старый паспорт и справку о работе я уничтожил. Сочинил легенду, что я Сергей Смирнов из Даугавпилса, латгалец. За первый день прошагал километров семьдесят и заночевал в лесу, благо ночи были ещё тёплые.
10
К исходу второго дня дошёл до Вентспилса. Решил переночевать у брата моего погибшего соседа Калвишкиса. Но, приблизившись к его дому, услышал звуки патефона и немецкую речь. В районе порта жил другой мой знакомый – Стас Романовский. Хозяин дома справлял семейное торжество, был сильно навеселе и при виде меня чересчур громко стал выражать своё радушие:
– Смо-отрите, кто к на-ам пришё-ол! Кла-аванский, ё-кала–менэ! Это же мо-ой дру-уг по кулина-арно-конди-итерской шко-оле, лу-учший пека-арь Лиепаи. Да, да, не скромничай. Я как в его го-ород наезжа-аю, не забыва-аю отве-едать его сла-адостей!...
И давай представлять меня своим гостям. Мне было, понятно, не до веселья:
– Извини я мимоходом, рад, что праздник у тебя, но спешу, надо мне ещё кой-кого встретить.
Я пошёл дальше, надеясь заночевать за городом, в лесу.
– Э-эй, по-остой, ку-уда ты? На-асту-упил ко-омендант-ский час! – Стас быстро догнал меня: и настойчиво стал отговаривать:
– Во-от риско-овый, ей бо-огу, ко-оменда-антского часа не бои-ишься, как ни-и ста-арайся, скру-утят, у-уволокут в комене-ендату-уру, а мо-огут, как уже не ра-аз здесь быва-ало, вса-адить без во-опросов пулю в лоб! (Хмельной голос его раздавался в ночи так громко, что у соседей окна засветились). С трудом втолковал ему:
– Тихо, Стас, я прячусь от полиции и с такими, как я, говорить надо тихо, шёпотом. Или ты, святая простота, понятия не имеешь об охоте за людьми за то, что они евреи?
Стас понизил тон:
– Да бро-ось ты, какой ты я-аврей, бло-ондин, нос карто-ошкой, типи-ичный ла-атыш по виду…ну и зло-одеи же эти на-аци, сегодня им я-я-вреи не угодили, за-автра ла-атыши им не угодя-ат…
– У тебя сарай есть?
– Короче, го-ости мои уже на-аклюкались, скоро схи-иляют и ты у ме-еня за-аночу-уешь, же-ене прика-ажу по-стелить…
– Так есть у тебя сарай с дровами? – не унимался я.
– Есть и се-ена све-ежий клок от соседа приво-олоку, и ко-оровка его не о-обеднеет...
– С этими словами Стас ловко перевалил через забор, но напоролся на скандал своей жены:
– Ты с кем, идиот, связался, совсем спятил! Не знаешь, что бывает с теми, кто евреям помогает? Нахлебался и жить надоело!.. Пусть идёт своей дорогой и подальше. Ишь, добренький, о семье, детях не подумал!
– Че-его разора-алась, не еврей он, а ла-атыш или как я, по-оляк, и вообще он мо-ой ко-орешь, вместе грызли пе-ека-арскую науку и мно-огое другое! А ты кончай мне-е мозги пу-удрить, выпрова-аживай гостей…
– Проспись, дурак!
Хозяин несколько раз наведывался ко мне излить хмельную душу, жаловался на жену, на её сестрицу и родственников.
Засыпал я с тревожным чувством, но усталость взяла своё.
Часов в шесть утра я был разбужен колющим предметом, приставленным к горлу, под пристальным, злым взглядом двух полицаев. Один держал карабин на изготове с открытым штыком, второй – пистолет и мой «Вальтер».
– Аусвайс! Откуда, каналья?! Куда идёшь?! Кто послал!?.. Отвечай, сволота, а то сразу прикончим! За ношение оружия – расстрел на месте!
Злобный поток брани лавиной лился на меня.
– Документы сгорели при пожаре в Даугавпилсе, оставшись без средств, я прибыл сюда к родственнику, но он погиб при бомбардировке. В сарай зашёл ночью, потому что он был не заперт.
– Врёшь, каналья, сарай был заперт снаружи, и замок мы ломали здоровенный. Тебя, значит хозяин впустил!
– Хозяина не знаю и никогда не видел, и сегодня должен был пойти в деревню в поисках работы. А револьвер подобрал в местах боёв и ношу для защиты от бандитов…
– Врёшь, гад! Эй, Раймонд, подь-ка сюда, кончай сарай охранять, он уже не убежит, оружие мы отобрали…
Надо мной вырос ещё один полицейский. Знакомые черты: тот же кряжистый, широколицый Раймонд, кто так недавно цокал языком и нахваливал мою продукцию…
– Вот это да! Кондитер, вынька свой поганый паспорт с меткой, что жид! Далеко же ты забрёл, но от нас, гад, не удрапаешь, из- под земли достанем!
Раймонда знал я ещё пацанёнком, часто с мамкой или бабусей в кондитерскую захаживал, охотно уминал сладости и был тихим, покорным мальцем. А когда подрос и власть советская настала, подался в милицию и был у нас участковым, всё допытывался, почему власть советская нас в Сибирь не послала, а я отшучивался, мол, не дорос ещё до Сибири. Жрал и пил он на халяву отменно. А теперь нос по ветру – верный служака новой фашистской власти. В сарай доставили настороженно насупившуюся Аусму – сестру жены Стаса.
– Знаешь ты этого типа!? – грозно вопрошал Раймонд трепетавшую девушку.
– Да, – сказала она и назвала меня по имени.
– Знала ты, что он у вас в сарае ночует?
– Нет, не знала.
Видимо, правду говорила, Стас, хоть и был во хмелю, всё же не проговорился.
– Я упорно повторял:
– Сарай был открыт, я понятия не имел, что это сарай Романовских… Если там был замок, то повесить его мог только тот, кто на меня донёс…
Всё же мне удалось убедить полицаев в том, что Романовские не знали про мою ночёвку в сарае...
Меня сильно избили, связали руки и куда-то долго везлив крытом фургоне. Я был уверен – на расстрел. Со мной оказалось ещё трое пожилых латышей-лиепайчан. К вечерунас привезли в местную тюрьму, швырнули на пол камеры, где уже вповалку лежали люди, в основном, евреи. Там были и двое русских молодых парней, призванных на военную службу перед самой войной, защищавших Лиепаю и пробивавшихся к своим. Я запомнил их имена – Пётр и Сергей. Пищи нам не давали, подняли ночью, выгнали во двор и посадили на грузовик. Их было несколько и в каждом – примерно человек 25-30. Были и еврейские женщины с детьми. Четверо полицейских с автоматами сели вместе с нами, а ещё с десяток – в сопровождающий автофургон. Двинулись по Гробинскому шоссе.
– Вот и отвоевался, – подумал я даже с облегчением. После всего пережитого умирать уже не казалось страшным. Каждое моё движение сопровождала сильная боль в рёбрах. По меньшей мере два из них были сломаны. По виду и фразам наших палачей было видно, что они основательно накачались. Вместе с нарастающей злостью к ним я почувствовал прилив сил и решимость к бегству.
По счастливой случайности Пётр и Сергей сидели рядом. Терять уже было нечего, два раза не помирать, я впилсязубами в верёвку, связывающую руки одного из них – узел подался. Потом довольно быстро красноармеец развязал руки мне и своему товарищу. Окружавшие нас смертники наблюдали молча. Я поменялся местами со своими спутниками и на окрик конвоиров ответил, что меня тошнит. Мы приготовились к прыжку, всё ещё держа руки за спиной. Но за несколько метров до перекрёстка дорог Лиепая-Рига и Гробини-Вентспилс машина внезапно затормозила и остановилась. Её стремглав оцепили полицейские, выскочившие из автофургона. На вентспилскую дорогу сворачивала колонна немецкой боевой техники. В тумане утренних сумерек угадывались силуэты танков, бронетранспортёров, самоходных орудий.
Перед перекрёстком стоял полевой армейский пикап с красным фонарём. Пришлось ждать. Конвоиры нервничалии рычали по-немецки друг на друга:
– Говорил же я, стрелять их надо в шкедских дюнах, какого чёрта везём за Гробини, разворачиваемся! – требовал наглым тоном один.
– Приказ есть приказ, будем ждать! Ферштэйст ду? – не соглашался строго другой.
– Порешить их мы всегда успеем, – по-латышски добавлял лениво третий.
Прошло, наверное, с получаса, показавшиеся вечностью. Начинало светать. Наконец, хвост колонны свернул с главной дороги. Но за ней уже показалась следующая, видимо, такая же, бесконечная колонна. Эсесовский офицер подбежал к пикапу. По его энергичной жестикуляции можно было понять: «Битэ, шнель, пропусти!» Но регулировщик был непреклонен:
– Разворачивайся! Кати назад, хау аб!
– Куда же мы, дьявол, развернёмся, когда уже ямы вырыты, «доннер ветер!» – заорал эсэсовец, после чего усилился плач и стенания беспомощных жертв – детей и женщин.
Наши палачи решили рискнуть: грузовик сходу рванулся и на повороте чуть не опрокинулся. Быстро нагнав хвост колонны, машина прижалась к кювету и встала.
– С богом, – сказал я себе и парням и перемахнул через борт. Падая, услышал автоматную очередь, меня сильно ударило о землю.
– С этим жидом покончено, не трать патроны, – донёсся сверху голос одного из наших «телохранителей». Я провалился в темноту. Ещё две автоматные очереди и… снова провал в никуда… Очнулся. Лежу в воде, в кювете, сверху, казалось, на меня надвигается лавина оглушительного грохота и лязга. Живой. Машины вроде бы нет, ушла. Попытался отползти от дороги, но при малейшем шевелении – невыносимая боль. Вероятно, я сильно ударился при падении. Но где же ранение? В меня же выпустили целую обойму. Правда, прострелено и кровоточит правое ухо. Неужели так легко отделался? Но доминировала одна мысль – живой! Скорее бы закончился этот невыносимый грохот надо мной. Запах выхлопных газов стал таким сильным, что я закашлялся, но вовремя осёкся, так как снова раздались голоса. Это немцы рядом со мной справляли малую нужду:
– Смотри, трое мёртвых русаков, свеженькие, протухнуть не успели! – Ловкие и сильные руки прощупали меня, вывернули карманы, перевернули на спину. Закусил до крови губы, чтобы не стонать. Спасло меня, наверное, то, что в эту минуту потерял сознание.
Очнулся – были уже сумерки. По дороге снова двигалась немецкая техника. Я понимал, что как только пройдут войска, трупы и, стало быть меня, грешного, уберут и закопают. Но только к утру следующего дня всё стихло. Наконец, я подполз к русским паренькам, изрешеченным пулями, – для них война кончилась... С неимоверными усилиями я выполз из кювета, отполз в высокую траву. Пока дождался вечера, ещё несколько раз впадал в беспамятство. Сколько же я провалялся у военной дороги – двое или трое суток? До сих пор неясно, жив – это главное... В сумерках попробовал идти. Превозмогая боль, тошноту и головокружение, часто падая, я медленно продвигался к городу, обходя посты. К рассвету упал в густой кустарник на окраине города, в парке Райниса, и снова пролежал до вечера. Затем, прячась от патрулей, побрёл к убежищу Айзика Маркузе. Проливной дождь. Вымок до нитки и часто падал в лужи. Редкие прохожие уступали дорогу, бросая вслед:
– Ну и набрался же! Пьянь…
Мой выразительный вид вверг Айзика в шок. Утром он привёл доктора Зандберга, искусного хирурга. Как и доктор Зик, он ещё до войны пользовался заслуженным авторитетом у местного населения. В дни обороны Лиепаи доктор появлялся на самых опасных участках, спасая людей. Будучи латышом, он, к счастью, избежал расправы фашистов с врачами в дни оккупации. Даже добровольные пособники нацистов не решились его выдать. После войны он вплоть до своей кончины был ведущим хирургом горбольницы, организатором оздоровительных мероприятий среди населения. Умер скоропостижно, случайно заразившись брюшным тифом во время практических занятий со студентами медучилища. Жители города его вспоминают как образец врачебного долга и самоотверженности и просто как весёлого и общительного человека. Доктор Зандберг определил перелом двух рёбер, сотрясение мозга, отбиты внутренние органы, имелись отёки. Врач сделал всё, что было нужно, а уходя, сказал:
– При твоём здоровом сердце и воле к жизни будешь долго жить назло фашистам.
Да, мне крупно повезло. Свыше 75 000 евреев осталось в оккупированной Латвии. Свыше 68 тысяч из них немцы убили до середины декабря 41-го. Окончательной цифры убитых евреев Латвии до сих пор неизвестно, но то, что погибло свыше 70 000 человек – очевидно. Очень мало народу успело эвакуироваться. К примеру, из Лиепаи 23 июня поезда уже не могли достигнуть Риги, город был плотно окружён гитлеровскими войсками.
После войны по возращении в Лиепаю я нашёл место своего побега. А метрах в ста пятидесяти от него, за поворотом на лесную дорогу, рядом с территорией пионерского лагеря в Гробинском лесу обнаружил и место массовых расстрелов, в основном, евреев – сотни отстрелянных гильз вокруг рвов, засыпанных лесным дёрном вперемежку с белым песком. Обращался к советским властям: в горком партии, горисполком, газету... От меня досадливо отмахивались: есть, мол, уже перезахоронения на Центральном и Ливском кладбищах, есть памятный знак в Шкеде, чего ещё надо? Некоторые властные «слуги народа» свысока вопрошали:
– А разве и там постреливали?
После многих напоминаний в конце 60-х установили на деревянном столбике деревянную временную табличку6.
1-го июля фашисты заняли Ригу. Свыше 500 литовских евреев – стариков, женщин и детей, беженцев из Шауляя, которые успели дойти только до Риги, были заживо сожжены в Большой Хоральной синагоге добровольными латышскими палачами Виктора Арайса7. Это был первый «подвиг» в списке кровавых успехов убийц-энтузиастов.
В июле 41-го отряд Арайса расстрелял в Бикерниекском лесу 5 000 человек евреев. 25 октября того же года свыше 30 тысяч рижских евреев загнали за колючую проволоку гетто. 30 ноября и с 7 по 9 декабря свыше 25 000 человек расстреляли в Румбульском лесу на территории нынешнего аэропорта. Всего в этом лесу было убито свыше 32 000 евреев Риги.
11
Три месяца я провёл в «убежище» под квартирой А. Маркузе. Потайной ход в погреб находился в коридоре. На откидывающейся половой доске стоял комод. Передвигаться во весь рост по погребу можно было только согнувшись или на четвереньках. Моими частыми гостями были подвальные крысы. Их я выпроваживал большой палкой. Но с одной из них я подружился и даже кормил с руки. Поэтому она выгоняла более злобных своих сородичей и так стерегла мой сон. Пока топилась жестяная печка, было тепло. Воздух обменивался тоже через печь, так как окон совсем не было.
Леопольд Закс дважды с наступлением темноты наведывался на мою квартиру за необходимыми вещами. Он узнал, что за мной неоднократно приходили, и тогда я попросил своих родственников там не появляться. Кроме того, я настоял, чтобы шурин и племянник расспросили обо мне соседей, общих знакомых и даже администрацию тюрьмы. Так удалось убедить всех, что я мёртв – эсесовцы и полицейские перестали меня искать.
Квартира Маркузе дважды пережила ночные облавы. Но оба раза вход в погреб не был замечен. Вскоре брат жены, Леопольд Закс присоединился ко мне в убежище, так как эсесовцы стали и за ним охотиться. Нас могло быть значительно больше. Но родители Айзика Маркузе – мой старший брат с женой – тоже отказались прятаться и, увы, погибли ещё в начале сентября. Маркузе как-то сообщил, что немцы хотят организовать гетто, а это означает, что убежище придётся оставить. Да и с продуктами становилось всё труднее. Я вспомнил о Карлисе Эйленберге и, немного окрепнув, решил его навестить.
На улицу вышел после двухмесячного лежания в спёртом воздухе. Закружилась голова, поташнивало, но пустяки это по сравнению с тем, что было. Эйленберг жил теперь возле военной гавани. Встречных обходил, чтобы не узнали. Но один меня опознал, позвал по имени. Я изменил голос:
– Вы наверняка обознались, меня зовут Смирнов, я в этом городе впервые.
Хорошо, что возле моста в этот день контроля не было. Жанис очень удивился и обрадовался моему появлению:
– Я был уверен, что ты погиб и свечку ставил за упокой твоей души.
После рассказа о моих приключениях заметил:
– Ты счастливчик, в рубашке родился: бог тебя любит и взял под свою защиту… Мы люди и будем оставаться ими. Нацисты нелюди, их деяния – против бога и людей. Поэтому они проиграют и ждать осталось недолго.
Было начало декабря 41-го. По воле их любимого фюрера масса людей ежедневно гибла в адском пекле боёв, от бомб и массовых казней и в первую очередь евреи за то, что родились таковыми и по мракобесной нацистской идеологии были объявлены тотальными и вечными врагами великого рейха. Я же был «тотально» осведомлён тайным радиоприёмником убежища: Берлином, Москвой, Лондоном:
«...Гитлеровский вермахт, покоривший Европу, захватил Белоруссию, Прибалтику, большую часть Украины, Крым и безостановочно рвётся дальше – к Дону, Волге, Кавказу. Немцы стоят у ворот Москвы, взяли в кольцо Ленинград...» А скромный дирижёр церковного хора убеждённо говорит такое, отчего хочется жить и сопротивляться фашизму... Он обеспечил меня продуктами и предложил остаться у него. Позже обещал подыскать более надёжное место для укрытия. Я поблагодарил, но пока вернулся в наше убежище. Благодаря этому светлому человеку, мы были обеспечены пищей. Его я навещал раз в неделю, относя ему всё, что можно было у крестьян обменять на съестное.
Однажды, вернувшись, застал своих очень подавленными, так как были увезены последние наши родственники, а Закса заметила дворничиха, когда он ночью ходил за водой. Долго оставаться здесь было нельзя. Эйленберг был согласен укрыть и троих. Но во время следующего моего отсутствия мои товарищи ушли на восток. Они оставили записку: «Извини, что не простились. Ты бы настоял пойти вместе с нами, твоему натиску трудно противиться. Ты же ещё слишком слаб, медленно движешься, надо тебе окрепнуть, а пока обожди и продолжай прятаться. Только обязательно укройся в другом месте. Это убежище уже засвечено.»
Досадно мне было... Больше я их не видел. После войны я узнал, что оба они воевали в партизанах под командованием Иманта Судмалиса8. Айзик Маркузе погиб в бою с карателями в апреле 1944 года. Леопольда Закса в том же бою ранили, схватили и казнили вместе с командиром Имантом Судмалисом 6 апреля 44-го8. Малолетнего сына Закса – Иосифа спрятал у себя латыш-крестьянин, к сожалению, не знаю его имени, затем незадолго до окончания войны в апреле 45-го года мальчик по доносу соседа был выдан эсесовцам и убит.
12
Оставшись один, пробыв в укрытии ещё дня три, я в студёный декабрьский вечер 41-ого пришёл к Жанису Эйленбергсу и в убежище, где провёл три полных месяца, больше не вернулся. Жанис проживал в однокомнатной квартирке с крохотной кухней в старом деревянном домишке, напичканным соседями с ребятишками по улице Укстыня 21, почти на окраине города. Но, невзирая на это, он решительно взял судьбу мою в свои руки:
– Квартира Маркузе оставлена, – говорил он, задумавшись, видимо, что-то решая, – через короткое время она будет обязательна кем-то занята… Завтра, послезавтра там уже другие будут жить… Дворник по распоряжению немецкой комендатуры обязан в течение суток докладывать полиции об оставленных или пустых квартирах, а также обо всех лицах, которые в них замечены ... Так что, оставайся у меня. Погреба, к сожалению, здесь нет… Ко мне часто на огонёк захаживают мои хористы и немецкий военный патруль – погреться да покурить… В случае чего, спрячешься в чуланчик на кухне, но он уж больно маленький, там можно только на корточках сидеть, глубоко пригнувшись, даже не ляжешь… Но не бойся, что-нибудь придумаем.
На второй день к нему в дверь позвонили. Один из хористов просил какие-то ноты, и я испытал прелести крохотного чуланчика, замер на корточках, чувствуя себя слоном в посудной лавке. Хорист был говорлив, а ноги мои занемели в судороге. На третий день, с наступлением темноты Эйленберг повёл меня в Молельный дом «Братьев – евангелистов» на ул. Каролинскую 3. Во дворе жили супруги Зелма и Екаб Павелс. Они согласны были по просьбе Эленберга укрыть меня недели на две. А затем, думал я, окрепну и проберусь к своим через линию фронта. Но две недели растянулись на два года. Моё убежище находилось на чердаке. В него можно было пролезть только на четвереньках. Было очень холодно. Чердак не отапливался, а зима 41-42 годов была суровой, морозы стояли большие: от - 17 до - 30. Питьевая вода замерзала до плотного льда. По ночам я выходил во двор, заготовлял дрова, носил воду… Я сильно простудился и долго болел воспалением лёгких, преодолевая осложнения. Узнал, что фашисты создали в городе гетто, просуществовавшее недолго – с июля 1942 по октябрь 1943 гг. Поправлялся я медленно. Обо мне знали и помогали четыре человека: Карлис Эйленберг, Аустра Вецвагаре, супруги Зелма и Язепс Павелс. В доме два раза в неделю собирались прихожане. Их было немного, в основном, пожилые люди, человек 15-20. После краткой проповеди они подолгу и охотно пели. Дирижёр и органист Эйленберг предлагал им обширный репертуар: старинные церковные песнопения, отрывки из месс и кантат И.С. Баха, а также светскую музыку – Моцарт, Бетховен, Шуман, Глинка, Чайковский. Прихожане, особенно женщины, оказались музыкально одарёнными людьми. Раз в месяц они выступали на концерте бесплатно. Зал вмещал 200 человек и был всегда битком набит. Хористы заметно волновались. Половина публики состояла из немецких офицеров разного ранга, бывали и эсесовцы. Крохотное матовое окошко в полу чердака, прикрытое занавеской, всё же позволяло украдкой наблюдать за залом. Я ловил себя на крамольной мысли:
– Хорошо бы бомбочку с добрый чемодан на их голову, предварительно обезопасив дирижёра, певцов и штатскую публику. Диву давался: как это расовые теории и кровавая ежедневная практика палачей уживаются с тягой к чистой и светлой музыке. Искусство одарённого дирижёра и певцов, репертуар, подобранный со вкусом, хорошая музыка успокаивали, ободряли и примиряли с богом и терпением.
С началом 1944 года с наступающими войсками Красной Армии город стали часто бомбить советские самолёты. Из моего чердака было через оконце хорошо видно, как люди бежали в укрытия. Самолёты, в основном, бомбили военный городок и гавань, где размещались военные части и флот немцев. В один из вечеров бомбили линолеумный завод, находившийся совсем рядом. Вскоре бомба попала в дом напротив нас. Взрывной волной в Молельном доме выбило все окна и сорвало часть крыши. Окна я забил фанерой, а вот с крышей дела были плохи, не было материала и при надвигающейся зиме чердак стал вовсе нежилым. И снова мои добрые спасители по-человечески откликнулись: на следующий день супруги Павелс сообщили, что по просьбе Эйленбергса проедут в деревню, на хутор «Вецпилс», к родственникам, чтобы раздобыть продукты. Меня же закроют в их флигельке снаружи, чтобы не было подозрений, что в доме кто-то есть. Ключи же в случае чего будут у госпожи Вецвагаре. Вода и немного продуктов в домике были и можно было бы безбедно прожить там с неделю. Но часа через три после их отъезда началась очередная бомбёжка. Я привык уже на своём чердаке не прятаться от бомб и, наверное, не спустился бы в погреб под кухней. Но за три минуты до воздушной тревоги я пошёл туда за продуктами для ужина.
От оглушительного взрыва над головой ходуном заходил потолок погреба. Вздрогнувший пол опрокинул меня вместе с керосиновой лампой в руках. Лампа к счастью погасла, иначе вспыхнул бы разившийся по полу керосин. Через крошечное окошечко подвала я увидел, что полностью до самого фундамента разрушен весь молельный дом с моим спасительным чердаком. Моё счастье, что не был там в это время. Завалило крышу и вход во флигель, под которым я находился. Несколько часов я руками разбирал завал. Когда, наконец, выбрался из-под развалин, меня схватили трое довольно крепких мужиков крестьянского вида, видимо, с соседнего двора и держали меня за плечи:
– А-а, ворюга, стой, не уйдёшь, ты что во флигельке шарил, гад, даже бомба тебя не взяла?!
– Не вор я! Пришёл проведать своих друзей, а их не было дома, а тут бомбёжка, и я оказался под развалинами в погребе, с трудом выбрался!
– Врёшь, мерзавец, ты бродяга и вор! А в погреб забрался после бомбёжки, чтобы что-нибудь уволочь.
А ведь двоих из них я знал. Они так справно пели в хоре Молельного дома. Все они уверенно посчитали меня мародёром и никаких объяснений слушать не хотели, подошедшему четвёртому мужику один из державших меня крепышей крикнул:
– Иди в полицию, пусть его забирают, скажи, поймали бандита и документа у него нет!
А полиция была близко, за углом. Пока четвёртый уженаправился было в полицию, в самый последний момент на моё счастье появилась моя спасительница Анна Вецвагаре с ключами:
– Мориц, что это они тебя держат? Отпустите его! Это же Мориц, мой добрый знакомый из Дурбе. Немудрено,что вы его не знаете. Он же ко мне пришёл!
Мы заранее условились, что звать меня перед чужими будут Мориц. Это имя так за мной и осталось.
После войны Эленбергс и Павелсы продолжали толи в шутку, толи всерьёз обращаться ко мне «Мориц», навещая на работе в кондитерском цехе. Латышам, товарищам по работе, это имя тоже приглянулось. Возражения типа, я не Мориц, а Исаак, игнорировалось. Итак, мне снова повезло, Анна подоспела вовремя.
С Эйленбергсом пришли к одному выводу: уже октябрь сорок четвёртого, хватит волынить, надо переходить линию фронта.
13
У Эйленбергса мне нельзя было оставаться теперь и потому, что к нему часто, в связи с его известностью хорового дирижёра, захаживали немецкие офицеры с приглашением петь его хору по какому-либо торжественному случаю, чаще всего на похоронах. Он отказывался, но они не отставали. Друг мой советовал мне какое-то время, пока не окрепну, пожить на свежем воздухе в деревне у Павелсов, но слабо представлял себе, где же находится их хутор. Досадно, но я был всё ещё очень слаб, причём, не только от холода и голода, но и от малоподвижности. Я не представлял себе, куда же мне идти и блуждал по городу в надежде с наступлением темноты найти, куда бы приткнуться. Мой вид и бесцельные блуждания особых подозрений не вызывал. Многие, чей дом и очаг разбила бомбёжка, искали пристанища у знакомых.
Наконец, я направился на ул. Эзерас к знакомой латышской семье. С реакцией крайнего удивления и испуга, что я – воскресший покойник, вестник с того света, я уже свыкся… До войны с несколькими латышами мы близко дружили семьями. Посещали друг друга в праздники и торжества. Это вселяло надежду. Но крайний испуг сменялся робким радушием. Мне разрешали остаться только до рассвета – боялись полиции.
Куда же направиться? Кто знает, где находится хутор «Вецпилс?» Документов же у меня никаких не было. Боясь быть опознанным, я продолжал бродить по городу. В сумерках, убедившись, что нет признаков постоя немецких военных, я снова стучался в дверь к близким знакомым. Но всюду получал отказ. Мысленно я благодарил их, что не донесли. К комендантскому часу шёл в приморский парк и зарывался в кусты. Ночи были холодными, и я только днём при движении отходил от озноба. Кафе, столовые или базар были для меня запретными местами. Полицейские и торговцы быстро бы меня опознали, да к тому же у беглого – ни денег, ни документов. На третий день блужданий по разбитому городу я в сумерках неожиданно очутился у дома по ул. Авоту 2 – перед моей довоенной квартирой на втором этаже. Было тихо. Подумал, будь, что будет – решился подняться к себе, чужих вроде бы нет.
– Кто там? – по голосу узнал госпожу Салмиш, поселившуюся в одной из комнат моей квартиры после разрушения её жилья в июне 41-го. Я назвался. Даже для меня реакция её была неожиданной. С ней случился обморок. К счастью, она успела открыть дверь, а затем упала мне на руки… С трудом привёл её в чувство. Оправившись, она радушно пригласила меня в квартиру, из которой я в сентябре 41-го благополучно сбежал, спасаясь от преследования фашистов. Она искренне радовалась, что я живой. Даже пыталась шутить:
– Как там дела обстоят на том свете?
– На том не знаю, – а про этот свет я ей вкратце рассказал.
– Я одна осталась во всей квартире – все разъехались, а дня через два и меня отправят на работу в Германию, – поведала она мне. Первая новость меня, конечно, обрадовала. Нет больше того Аболиня, кого я к себе в квартиру пустил, а он меня эсесовцам закладывал. А вот другая новость, что саму её отправляют в остарбайтеры, была для меня печальна, ибо одному оставаться во враждебном стане, какая же это радость. Сама она положительно отнеслась к тому, что в квартире теперь сам хозяин:
– Будет кому её стеречь и вещи сохранятся.
Неужели Вы начисто забыли, кто я такой, да ещё нелегал, без «аусвайса».
– Но Вы же чисто говорите по-латышски?
– Вот это аргумент! В шкедских дюнах тлеют кости тех, кто чисто говорил и даже думал по-латышски и по-немецки. Мы грустно рассмеялись… Она оставила мне продукты и дрова.
При расставании Салмиш напомнила мне, что когда её дом разбомбили, многие не хотели принимать к себе бездомных. А я принял... Такие признания в той обстановке дорогого стоили. Видать, не всех довела до состояния животного страха нацистская практика ненависти...
Я остался один во всей квартире. Был очень осторожен: ходил без туфель, чтобы не стучать, днём никуда не выходил – внизу жили соседи, которых я не знал. Только вечером, с темнотой выходил за водой. Но днём мне иногда стучали в дверь и сетовали с ругательствами, почему не открывают. Приходили проверять электроэнергию, и я невольно услышал разговор проверяющего с соседями:
– Можете вы мне сказать, куда ваши соседи пропали? Я уже третий раз по вечерам к ним звоню, стучу – никто не открывает.
– Мы сами удивляемся: днём тихо, вроде бы никого в квартире нет, мы интересуемся – никто не открывает, а ночью пользуются туалетом и ходят за водой и дровами.
А однажды я столкнулся в темноте с соседкой, принявшую меня за другого, та тихо спросила:
– Почему господин Салмиш не пускает днём никого в квартиру?
Я ответил ей, что Салмиш – в квартире и быстро, не задерживаясь, направился дальше. Я понял, что дальнейшее пребывание здесь опасно. В тот же вечер отправился к знакомым латышам, чтобы пригласить для проживания в свою квартиру. Но они отказались. Побоялись моего приглашения и супруги Спагис, знакомые соседи снизу, и дворничиха – Лагздынь. Все они боялись полиции и гестапо, так как по оккупационному закону квартира, в случае отъезда его хозяина в Германию, принадлежит немецкому государству. Так что, мне другого не оставалось, как просить дворничиху, госпожу Лагздынь (по немецкому порядку она же комендант здания и посредник между жителями дома и властью), помочь выбраться мне из города и найти местечко «Вецпилс». Интуиция на порядочного человека меня и тут не подвела. На следующий день она мне сообщила, что ехать нужно узкоколейкой Айзпутского поезда, выйти на станции Лиеги, а оттуда идти пешком 15 км до нужного мне хутора, где жили теперь мои друзья – супруги Спагис. Там, как я думал, переночую и отправлюсь на юго-восток через линию фронта в направлении Даугавпилса и Великих Лук. Был ноябрь 44-го. Преодолеть 500-600 километров за две недели, хоронясь от немцев, выдавая себя за погорельца из Даугавпилса и нанимаясь кратковременно на сельхозработы к местному населению, будучи при этом собранным и осторожным, казалось мне реальностью. Ещё я наивно полагал, что узнаю у Екаба Павелса обходные пути в расположении немецких войск.
Госпожа Лагздынь купила мне билет и достала одежду селянина. Я передал ей ключи от своей квартиры и, захватив орудие своего труда – лопату, отправился на вокзал. Мысленно я поблагодарил людей, позволивших мне провести три недели в своей квартире.
14
В поезде на третьем километре пути нагрянула полицейская проверка. Я предъявил только билет и, спокойно глядя в глаза молодому полицейскому, сказал:
– Паспорт забыл дома, а еду по приказу коменданта города рыть окопы.
Мне поверили. Напротив меня тоже сидели двое молодых мужчин с лопатами. На меня они смотрели с усмешкой, затем один из них, сухощавый и носатый, поманил мне пальцем, чтобы я пригнулся поближе, и вполголоса изрёк по-латышски:
– Что ты там, хмырь, вякал полицейскому? Перед нами не придуривайся, мы тебя насквозь видим…
Сердце ёкнуло:
– В чём дело?
– Да ты такой же, как мы, дезертир из латышского легиона СС, и все мы скрываемся от немецких властей.
Я молча кивнул и отстранился. Но те не унимались:
– С какой части?
– Какая разница, кто меньше знает, крепче спит, да и остановочка моя подошла, прощевайте, удачи, visu labu.
– Ну тёртый мужик, visu labu (всего доброго).
На станции Лиеги я оставил вагон и пошёл по лесной дороге, прокисшей от дождей и изрытой немецкими танками. Время от времени по ней передвигались немецкие войска. Но теперь я шёл спокойно, уверенно, теперь не 1941-й, скоро вы, дьяволы, совсем уберётесь...
Поздним дождливым вечером я нашёл Зелму и Екаба Павелсов. Но, не зная, кто в доме, я примерно с час ждал под дождём, пока из дому не выйдет кто-либо из Павелсов. Можно представить, как разволновался Екаб, когда я его окликнул во дворе. Приложив палец ко рту он торопливошёпотом проговорил:
– Ой, Мориц, как ты здесь очутился?.. Сын хозяина дома служит в полиции. Немецкие жандармы держат здесь своих лошадей, сами квартируют в соседних хуторах. А у меня ещё в доме скрываются на ночь два дезертира из латышского легиона СС, так что придётся ещё подождать, пока найдётся место и для тебя…
Я ему коротко и, как он просил, шёпотом рассказал о своих приключениях. Мы наскоро обсудили мои возможности перехода линии фронта. Затем он вынес мне добротное пальто и зимнюю шапку – дождь всё ещё лютовал. Примерно через час Якобс и Зелма вышли и пригласили зайти, только тихо, без шума... Вокруг было скопление немецких войск, жандармерии и полицаев. В кромешной тьме нащупал пустую койку. Рядом дружно храпели двое дезертиров...
Ранним утром меня разбудил громкий стук в дверь и немецкая брань. Видно кто-то накануне заметил чужого и донёс. Ворвались трое жандармов, один седой и двое молодых:
– Встать! Руки за голову! (обыскали, вывернули карманы, распотрошили койку) Кто такой?! Документы!
– Сгорели при бомбёжке в Даугавпилсе, здесь меня никто не знает, сам пробрался внутрь, переночевал, ищу работу...
Мне, конечно, не поверили и скрутили руки. Выводили под приставленным к спине дулом винтовки, успел заметить побледневшее лицо Павелса и слёзы в глазах Зелмы и мысленно сказал им: «Прощайте.»
Первый допрос жандармы учинили мне тут же во дворе:
– Фамилия?!
– Смирнов.
– Имя?
– Сергей.
– Ясно, русская свинья, понимаешь ли по-немецки?
– Да, немного. Отец русский, мать-латышка. Я родом из Даугавпилса, профессия – повар, пекарь и кондитер.
– Почему находишься здесь?
– С отступлением немцев я тоже отступаю, а здесь ищу работу.
– В прифронтовой полосе работу не ищут, а совершают подлые бандитские диверсии! – возразил мне седой жандарм. – Ну хорошо, в комендатуре ты расколишься и о своих сообщниках расскажешь. Раз здесь тебя не знают, то можем сразу и пристрелить! (При этом жандарм по моложе вынул из кобуры пистолет). Но седой подал жест и процедил сквозь зубы:
– Погоди, рано. (Затем мне): Мы можем здесь же во дворе тебя прихлопнуть и рядом в лесу закопать, но полагаем, что много чего знаешь – уж больно складно ты врёшь. Мои показания старший, седой и усатый жандарм неторопливо записал в блокнот.
Пока меня вели в комендатуру, про себя твердил и повторял свою новую автобиографию. По-русски я говорил с акцентом, а по-латышски свободно – всё же родился и вырос в Латвии. Но, если сразу не убьют, то уж лучше бы мне попасть в концлагерь с русскими узниками, латыши могут опознать и выдать.
Сдавая меня коменданту, седой жандарм уверенно заявил басом:
– Это партизан. Он подло забрался в дом, чтобы там переспать, а потом его поджечь или взорвать. Взрывчатку мы пока не нашли, но ищем. Видать, хорошо, гад, припрятал. Надо бы прочесать ближний лес.
Комендант – майор, седой и кряжистый, указал на стул,
Спросил хмуро:
– Переводчик нужен?
– Пойму всё и так.
Смотря в бумажку с моей «автобиографией», начал допрос:
– Фамилия? Где родился? и т.д.
Я ему без запинки рассказал то же, что и жандармам. В отметке «национальность» он сделал поправку, зачеркнул слово «русский» и написал «полурусский, полулатыш.»
– Откуда знаешь немецкий? (Тут уж я говорил правду).
– Окончил в Риге немецкую школу мастеров-кондитеров, партизаном никогда не был...
Терпение допрашивающего сменилось криком:
– Откуда у партизан оружие и какое оно?! Где вы находитесь, сколько вас!?
Я отверг все обвинения. На крик коменданта зашёл его помощник и посоветовал передать меня в комендатуру районного центра Дурбе, там уж меня заставят говорить. В Вецпилсе меня пока не били. На прощание комендант посоветовал:
– В Дурбе, бандюга, только правду жми, иначе цацкаться не будут – сразу прикончат!
По дороге конвойные остановили попутный «виллис», и мы быстро очутились в Дурбской комендатуре. Сдавая меня коменданту, охранники козырнули:
– Эта русская свинья, партизан. Он ночью забрался в хутор «Вецпилс», чтобы там поспать, а затем его взорвать. Взрывчатку мы ищем в соседнем лесу.
Комендант оказался по моложе, и форма майора у него была поновее. Любезно предложил сигарету. Я отказался
– Не курю.
– Партизаны в лесу отвыкли курить, сигареты купить негде?
– Ничего с партизанами общего не имею. (А про себя подумал, лучше бы имел и не погибал бы здесь так глупо).
– Если не партизан, то где документы и что здесь искал?
– Работу. В Даугавпилсе после налёта авиации документы и всё сгорело, я остался, в чём был.
– Но работу ищут в городе, а не на селе.
– Да, но на селе легче с продуктами и не бомбят, поэтому я искал работу здесь.
– Не верю я в то, что ты мне здесь брешешь. То, что был в партизанах – хорошо, а раз убежал от них – ещё лучше. Значит ты перешёл на нашу сторону. Это очень хорошо! А теперь от тебя требуется рассказать всё по порядку, и мы тебя тогда не расстреляем, а даже покормим и останешься с нами, и всё будет тип-топ...
Но и у этого коменданта терпение, наконец, лопнуло. Он стал кричать:
– Хватит меня дурачить, не такие, как ты каналья, раскалывались! Или всю правду выложишь или расстреляем, выбирай!?
На шум забежал дежурный офицер – молодой коренастый оберлейтенант с узким лбом и злыми глазами:
– А, бандит, от нас не уйдёшь, русская свино-собака, враз укоротим на голову. Дай-ка помогу, сам его допрошу.
Для начала он отвесил мне чувствительный удар по шее.
– Я твёрдо, русская свинья, обещаю, как только уличу во лжи, прихлопну тебя во дворе собственноручно! (Пистолет, удерживая рукой, кинул перед собой на стол):
– Смотреть мне в глаза, бандюга! Не опускать головы, сволочь! Прямо в глаза! Не повторяй, как попугай, то что мы слышали, отвечай, падла, только на мои вопросы: сколько вас(?!), где находитесь(?!), откуда прибыл(?!), где оружие!? и т.д.
Допрашиваемому «партизану» очень захотелось плюнуть в морду гитлеровцу, ибо понял, что жизнь кончена. Этот зверюга живым не отпустит. Я потерял терпение и выдержку, просто осатанел, стал кричать в ответ:
– Жизнь мне уже, курва, не дорога, я столько натерпелся и столько пережил, что расстрел для меня – избавление от мук! Где партизаны и оружие, пусть спросят у моих погибших от войны, бомбёжек и пуль родных, у жены, у двух малолетних детей, у сестры, у родителей моих – все остались там, под развалинами моего дома, где прожил долгие годы! Я теперь один, мне теперь всё равно, сволочь, – жить или помирать!
После моей истерики гитлеровец на секунду-две заткнулся, остекленев глазами и пошатывая головой. Затем подошёл к майору–коменданту и что-то тихо прошептал ему на ухо. Я уловил только два слова: «Nach Deutschland». «В Германию, – сообразил я, неужели не расстреляют?» Но комендант не торопился с ответом и стал дежурному офицеру тоже шёпотом что-то жарко доказывать. Кому-то он позвонил и вызвал к себе, затем направил на меня пистолет, прицелился и осклабился, приговаривая:
– К нам сейчас, русско-латышский пёс, явится человек изДаугавпилса, протрепится с тобой по-вашему, и мы мигомрешим твою судьбу.
Даугавпилс, особенно его центр, я знал неплохо, до войны я часто ездил туда за сырьём для кондитерской и останавливался у родственников. Где они теперь? Скорее всего, погибли…Мысли мои прервал вошедший офицер комендатуры, высокий, блондинистый латвийский немец и устроил мне форменный экзамен:
– Так-так, значит ты латгальчик, типчик из Даугавпилса… Я тоже оттуда (пристально взглянул). Что-то не припомню, чтобы ты мне там, дурило, встречался…
– Даугавпилс большой, тысяч восемьдесят наберётся (затем я явно снахальничал), – а вас, господин лейтенант, я там встречал и не один раз, но только в штатском, такого высокого ростом трудно не заметить.
– Чем занимался?
– Извозом.
– Что это ещё, каналья, пёс недострелянный, за извоз, откуда – куда?!
– На складах в районе станции оптом получал продукты для кондитерских Макса Боница и для других кафе в Риге и Лиепае, погружал в вагон поезда, который затем следовал в эти города (я не врал, так как до женитьбы какое-то время этим занимался).
Латвийский немец сдаваться явно не собирался:
– Как русские иваны твой город называют?
– Двинск.
– А ну-ка перечисли мне, падла, названия улиц, магазинов, кинотеатров, предприятий Даугавпилса!
Назвать улицы в центре с магазинами и несколько заводов не составило особого труда…
Экзаменатор нетерпеливо меня перебил:
– Кого из немцев в городе ты лично знал? Назови-ка мне, их живо по фамилиям!
(Мать честная, никого я из его фрицев не знал)… А вслух я бойко перечислил знакомых балтийских немцев и евреев с немецкими фамилиями из Лиепаи. Лица допрашивающих несколько вытянуто осклабились и выразили удивление:
– Откуда там столько немцев?
– Их уже там, увы, никого не осталось, ещё в 1939 году фюрер позвал их к себе.
У спеца по Даугавпилсу, облик, наконец-то, выразил подобие улыбки.
– Твоё счастье, – изрёк один из офицеров, что мы не можем, шельмец, проверить тебя в Даугавпилсе, будь ты из Лиепаи – в два счёта бы проверили!
В кабинет коменданта был вызван унтерофицер с двумя солдатами, которым поручили отвезти меня в лагерь «Капседас.»
15
Комендантом лагеря был латыш в форме немецкого офицера. Всех прибывших он записывал в особый журнал и выдавал талоны на баланду и хлеб. Я заметил, что в лагере было много лиепайчан и жителей окрестных селений. Они ждали своей очереди на отправку в Германию. Встречались и добровольцы, которые по тем или иным причинам хотели укрыться от советских войск. У меня были все основания опасаться, что меня опознают и выдадут.
В капседском лагере, сторонясь знакомых, я пробыл три дня. На третий день к вечеру нас собрали на площади и перед нами с краткой речью выступил по-латышски комендант:
– Со стороны наших славных добровольцев поступили жалобы. В их ряды каким-то образом затесались люди с подозрительной и нечистой кровью. Поэтому мы проведём проверку, чтобы русский и прочий сброд не попал в арийскую Германию. И вот после такой проверки «арийцы» пошли в барак, а остальные должны были стать налево в ряд. Начался обычный допрос с пристрастием: фамилия, имя, национальность и т.д. Как только комендант перевёл проверяющим немцам, что отец у меня русский и только мать латышка, им это «не показалось». Они подняли крик:
– Как здесь очутилась грязная русская собака средичистой арийской крови латышей?! – гневно рявкнул немецкий майор, – немедленно налево!
Там уже стояло человек 25 под охраной парней из легиона СС.
– Неужто в расход? – спрашивали мы друг друга. – Но ведь им теперь нужна рабсила, ведь не сорок первый год.
Проверка закончилась. Мы, стоящие слева, ждали уже худшего. Майор, перечислив всех по фамилии, приказал конвою вести нас пешком 70 км в Лиепаю, в лагерь для русских пленных.
– А при попытке к бегству я приказываю конвою вас, русских свино-собак, расстреливать на месте(!), – проорал вдогонку комендант.
«Левых» повёл взвод легионеров под светом переносных фонарей с овчарками и автоматами наготове. Мы понимали, что бежать в ночную темень, полную немецких войск и полицаев, не зная дороги и не имея документов – верная гибель.
Среди моих новых спутников были и такие, кому уже удавалось переходить линию фронта, и их чуть было не пустили в расход чекисты как «немецких шпионов.» При подходе к позициям и окопам Красной Армии оттуда по безоружным и идущим с поднятыми руками людям открывали огонь на поражение. От своих они спасались бегством. Такое я слышал впервые и отказывался верить своим ушам. Сытые конвоиры подгоняли нас окриками и пальбой, на наше счастье, в воздух. Под дождём прошагали мы вечер и ночь и ранним утром достигли Лиепайского лагеря. Район между улицами Кунгу и Базницас, где до осени 43-го года находилось еврейское гетто, после его ликвидации был превращён в лагерь советских военнопленных. И хотя к этому времени, то есть к декабрю 44-го, значительная часть пленных была убита, а оставшиеся в живых отправлены в Польшу, Чехословакию и Германию, лагерь был ещё обитаем. Его продолжали называть русским, так как там находились люди, насильно вывезенные из Псковской, Великолукской, Новгородской и других ближайших к Латвии областей России.
Остаток ночи, часа два, провели привычно: в деревянном бараке с трёхэтажными нарами, лёжа на грязных наструганных досках и страдая от холода. Наутро нас всех снова подвергли допросу и стали выяснять, нет ли среди нас, чем чёрт не шутит, цыган или евреев. За столом в бараке сидели худой немецкий майор, рыжий долговязый латыш-капитан и молодая женщина-переводчица. Майор предупредил:
– Не собираюсь, русские канальи, кому-либо верить на слово, мало кто, хитрюга, о себе наврёт, нам нужны надёжные остарбайтеры, лояльные к благородной немецкой власти и преданные фюреру, а не падлы и не враги нашего мощного рейха. Все показания того или иного лица должны повторить знающие его люди: знакомые, родственники и прочие. Подлых выдумок, подонки, мы не допустим. Если сведения кого-то никто не подтвердит, мы его бракуем и отдаём в руки латышской полиции. А те с бродягой, хитрецом, шпиком и русскою свиньёй сами разберутся по закону военного времени!
Нудно до тошноты далось мне ожидание. Наконец, очередь дошла и до меня. Ну кто же подтвердит верность моих слов? Воцарилось тягостное молчание. Помощник коменданта, высокий рыжий капитан, вдруг крикнул по-латышски:
– Да это же партизан из леса! Он к нам прошлым летом в руки попался в Белоруссии! Сергей Смирнов! Отлично помню! Ловок подлец, убежал! Ну, теперь не отвертишься!
Не дожидаясь перевода на русский, я от волнения стал возражать по-латышски:
– Смирновых, как и Ивановых, в России и в Белоруссии не счесть, и в Даугавпилсе их тоже хватает, а сам я в Белоруссии никогда не был…
Спасение пришло с совершенно неожиданной стороны. Я вызвал сочувствие у переводчицы. Она решительно вчступилась за меня и заявила:
– Я хорошо знаю латгальцев. Посмотрите, он же типичный латгалец, его выдаёт манера речи и поведение. Он даже латышские долгие гласные не соблюдает! (С этими гласными у меня был полный порядок). Затем добавила:
– Да я сама из Даугавпилса, хоть не знаком он мне, но там его встречала…
– Ну коль этот тип так ловко, доннер-ветер, строчит по-латышски, то явно он не белорусская собака – партизан, – хохотнул немецкий майор.
Капитан не сразу сдался, досадливо добавил:
– Всё же он, подлец, очень похож на того…
– Уж коль скоро он родом из Латвии и Даугавпилс не Россия, этого типа следует направить в латышский лагерь, – перебила капитана переводчица.
Я решительно возражал:
– Из Капседас меня выслали сюда, в русский лагерь, я хочу здесь остаться!
Комендант велел одному из легионеров быстро доставить из его кабинета какую-то важную книгу. Наш короткий спор разрешил «гениальный» труд Розенберга, министра гитлеровского правительства. Он ещё в 1938 году издал арийские законы о полноценных и неполноценных расах. Быстро пролистав доставленную книжку, майор ткнул пальцем:
– Вот! Национальность детей считается по отцу!.. Твоё счастье, курва! Ты – русский и, следовательно, остаёшься в этом лагере.
Переводчица мне выдала документ со штампом и подписью коменданта, удостоверяющую, что я, Сергей Смирнов, – русский из Даугавпилса. Это было моё первое удостоверение за время войны, мой «аусвайс», моя охранная грамота. Вместе с документом она вручила мне купон на хлеб и суп и сказала, что каждое утро я должен быть на построении для распределения на работу. Мне определили барак № 3, комнату № 5. В этом помещении находилось уже шесть человек, я был седьмым. Ко мне отнеслись с явным недоверием, предполагая, что перед ними – немецкая «шестёрка,» то есть шпик-провокатор.
Этому весьма способствовала и моя необычная для лагерника одежда – добротные пальто и зимняя шапка, подаренные мне супругами Павелсами накануне ареста.
Соседи по комнате бесцеремонно ощупывали меня:
– Ишь, вырядился!
Один из них, небольшого роста, по имени Пётр – украинец, был назойливо недоверчив:
– Так ты из Даугавпилса, то бишь из Двинска, а по-русски говоришь хреново с акцентом… Почему ты здесь, а не в латышском лагере?
– Вот ты меня русскому и поучишь, – отшучивался я.
В ответ он крыл меня матом, говоря, что для моей же пользы… Я же опасался другого – лагерь часто посещали полицейские из Лиепаи и вольнонаёмные из местного населения: сантехники, электрики и т.д. Кое-кого я даже знал в лицо. Однажды меня по-латышски окликнули по имени, но я ответил по-русски:
– Вы ошиблись, я Смирнов.
Тот не унимался:
– Ты мне, едрит твою коцынь, мозги не пудри, тебя, Клаванский, я сразу узнал, помнишь, в пекарне я электропроводку и электромешалки чинил!
От Петра я уже усвоил трёх и десятиэтажный мат и немедленно громко выдал его назойливому приставале. Тот от меня отскочил:
– Извиняй, мужик русский, принял тебя за жида, тому в жизь так не матегнуться!
Лагерники часто менялись своей одеждой, «не глядя», и самому недоверчивому, Петру Гримайло, я вскоре предложил:
– Давай-ка обменяемся пальто и шапками, «не глядя.» На нём было всё изорвано. Он рассмеялся, а поверив, что я всерьёз, охотно согласился. Так мы подружились, недоверие других постепенно пошло на убыль и вскоре совсем исчезло. Я же превратился в обыкновенного лагерника: рваная одежда, кепка на боку и на глаза, руки в брюки – за неимением перчаток.
Подъём в лагере был в шесть часов. В половине седьмого – построение и перекличка. В семь нас отправляли на работу по разным объектам – на заводы, рытьё окопов, ликвидацию завалов на проезжей части улиц после бомбёжек и в другие места. По утрам давали по кружке чёрного кофе, после работы – 200 грамм хлеба и миску баланды. Через день получали по 25 граммов маргарина, а ещё через день – ложку повидла. От такого недоедания пошли болезни, люди начали слабеть. Работа заканчивалась в 18 часов. Иногда мне удавалось побывать в городе после работы и обменять на «толкучке» самодельную зажигалку на несколько картофелин или на что-либо другое.
Через пару дней комендант нам объявил:
– Вечером всем надо быть на собрании, вы услышите нечто очень важное.
Этим важным оказались делегаты Власовской армии – «РОА» (Российская Освободительная Армия). Несколько молодцеватого вида парней демонстрировали своё искусство агитации. Странно было слышать торопливую, но чисто русскую речь «арийцев», одетых в ладно сшитые мундиры со свастикой. К тому же они страстно ругали евреев. Особо отличился красноречием своим чернявый, чубатый парень из казаков:
«…Они хотят уничтожить весь немецкий народ. Но фюрер сказал, что именно поэтому надо уничтожить их самих… В союзе с доблестным Вермахтом армия Власова освободит Россию от пут большевизма…Мы боремся со сталинским режимом несвободы, угнетения и убийств. Сталинская власть убила многих невинных людей, угробила всех лучших командиров Красной Армии накануне войны, а крестьян загнала в колхозы и превратила в рабов…»
Эта речь закончилась призывом вступить в добровольческую армию генерала Власова, где хорошо кормят и одевают. Двое других агитаторов были выше ростом и краше, но вещали более коряво. Зато в конце речуги они выложили свою козырную карту:
– Если вы попадёте к своим, то есть домой, на родину, то сталинские ищейки всё равно вас, б…ей, прикончат, как блох, за то, что были под немцами!
Все «лагерники» понимали, что война немцами проиграна, но после этих слов из примерно трёхсот человек нашлось четверо добровольцев.
Теперь мы крепки задним умом. А тогда мы считали, что перспектива гибели у себя на родине, да ещё от своих – очередной вымысел фашистской пропаганды...
Примерно через неделю пребывания в лагере русских военнопленных всех нас ранним утром построили на плацу.Появился комендант, худой майор со своим помощником – рыжим капитаном из латышских полицаев и моей спасительницей, неизменно сияющей переводчицей.
Сопровождали их полицаи из лагерной охраны.
– Мы отберём сейчас триста человек для отправки в Германию, – торжественно пролаял в «матюгальник» комендант, но всякая шваль, вроде хилых стариков, больных и детей, «Фатерланду» не нужна. В этом мне поможет наша доблестная полицейская служба…
Служба постаралась: одних снова ставили налево, а других – направо. Кто попал на левую сторону, тех отправили на работы. Нас же комендант поздравил:
– Вы теперь граждане Великой Германии, и я вас с этим от души поздравляю, но предупреждаю, что «Фатерланд» не потерпит лодырей и саботажников. Таких будут перед общим строем сурово наказывать вплоть до расстрела! Нам приказали собрать свои вещи и выдали продукты на три дня. Впервые за время своих скитаний я увидел качественную пищу... В шесть часов вечера нас повели в гавань к большому кораблю.
16
На корабле к нам присоединилась большая группа латышей – мужчин и женщин рабочего возраста из капседского пересыльного лагеря. Их поместили на верхних палубах, нас же загнали в трюм без света и всяких удобств. Судно должно было отойти в десять вечера, но в девять начался воздушный налёт. В корабль попала авиабомба, разнёсшая всю надстройку и вооружение. Среди экипажа корабля и латышей, отправляемых в Германию, было много убитых и раненых. Мы в трюмах ничего не видели, но зато всё слышали: вой и свист бомб, стрельбу зениток и взрыв над головой, панику и крики раненых. В трюме тоже началась паника. Люди бросились к люкам, но они оказались запертыми и сверху никто не отзывался. Женщины кричали и плакали, а мужчины пытались взломать люки. Тогда их сверху открыли и сказали нам, что налёт ещё не кончился и следует подождать, когда уберут убитых и раненых. Мы ждали долго, наконец, нас вывели наверх. На палубе оставалось ещё много убитых матросов и гражданских лиц. Другое судно, стоявшее у причала, было охвачено пламенем. Нас вывели, велели построиться в колонну, предупредили о запрете под страхом сурового наказания рассказывать о том, что произошло в порту, и отправили обратно в лагерь. Но на следующее утро все знали, почему не состоялась отправка.
Мы снова рыли окопы и строили укрепления. Нас поместили в отдельный барак, приставив охрану и предупредив о строгом запрете его оставлять. Кормили скверно. Поэтому я, минуя охрану, тайно выбрался из лагеря, чтобы раздобыть у знакомых хоть что-то для себя и своих товарищей по несчастью. Увидев меня, мой знакомый пекарь и коллега Римкус был крайне удивлён:
– Клаванский, откуда ты свалился?!
– Клаванский был до войны, а теперь перед тобой и семьёй Смирнов, – ответил я и предложил ему с дюжину лагерных зажигалок и других поделок наших лагерников, которые можно сбыть на барахолке. Он понял всё и больше ни о чём не спрашивал.
Моему возращению в барак со съестным его обитатели очень обрадовались. Они уже решили, что я просто дал дёру. Но на всякий случай за меня на перекличке прокричали «здесь(!)». На той же перекличке всех отсутствующих назвали «врагами Германии и фюрера» и объявили полицейский розыск. Кто-то из наших тайных «шестёрок» донёс, что я был «в самоволке» и явился ночью. Полицаи-охранники днём во время работы схватили меня и повели. Но тут мой лагерный друг Пётр и его товарищи дружно и решительно меня защитили. Они заявили полицейским, что никуда я не отлучался и что всегда с ними – в бараке и на работе.
– Кто-то со Смирновым сводит личные счёты и потому его оклеветал, – заявил полицейским Пётр Гримайло. – Мы, а также весь барак, знают – кто и ему, если меня уведут, не поздоровится, житухи ему не видать!
После такого натиска полицейские меня отпустили. Видимо, не хотели, чтобы доносчик «засветился».
Через неделю нас рыжий капитан предупредил, что вечером будет новая отправка и что тому, кто сделает попытку сбежать – расстрел на месте. Мы снова получили трёхдневный паёк – хлеб, колбасу и повидло. Нас опять повели в гавань, и там ждало уже другое судно. Погода была пасмурной, и это означало, что бомбить на этот раз не будут. Нас уже привычно загнали в нижние трюмы, латышей поместили повыше, а немцы заняли удобные каюты. Наши люки снова задраили, электрические лампочки потушили. В случае торпедирования мы были в потопляемой ловушке. В десять вечера корабль отошёл от пирса. Пассажирам верхней палубы удалось тайно приоткрыть один из люков, и мы от них узнали, что к полуночи небо прояснилось, а верхние надеялись спастись у нас в случае воздушного нападения. Все не на шутку встревожились – ждали налёта советских бомбардировщиков. Чувствовалось, что корабельные двигатели прибавили оборотов. Но внезапно все машины застопорили, огни были погашены. Судно легло в дрейф, что опять стало поводом для паники, пока сверху нам латыши не сообщили, что замечен был перископ подводной лодки. Затем посыпалась немецкая брань и люк захлопнулся. С несколькими мужчинами мы обследовали все люки и переборки нашего трюма и убедились в их герметичности. Незапертые люки немцы заметили и снова наглухо задраили. При торпедировании корабль остался бы на плаву, а мы бы, конечно, захлебнулись. Будь, что будет, решил я. Примерно через час транспорт пошёл дальше. Значит, опасность миновала. Море заштормило. Большинство из нас подверглось морской болезни. Меня тоже не миновало. Никто не спал, ждали худшего. Но на вторые сутки судно вошло в порт Пилау (теперь Балтийск). Нас вывели в последнюю очередь. Построили по одному. После морской болезни вид наш был не из лучших. У трапа стоял гестаповец. Всех, кого он посчитал по виду больным, отправлял налево. Здоровые пошли направо. На левой стороне оказалось человек тридцать. Их посадили в автомашины и сказали, что повезут в больницу. Но у здоровых, откормленных с виду санитаров, под белыми халатами легко угадывались автоматы. Больше мы прибывших бедолаг не видели... Мы, солагерники и их родственники несколько дней допытывались у охранников:
– В какой они больнице, нельзя ли их навестить.
Те хмуро отмахивались:
– Не знаем, отстаньте.
Один из них тихо, по-секрету мне проговорился:
– Их уже нет, только никому ни слова…
Большинство из них были женщины и дети.
Нас отправили колонной за три километра от гавани в лагерь за колючей проволокой. На воротах была надпись: «Карантин-лагерь Пилау». Таким образом, отправившись на восток – к линии фронта, я попал на запад, прямо в Германию.
В карантинном лагере были представлены почти все восточно-европейские нации: русские, татары, украинцы, белорусы, литовцы, латыши, эстонцы, поляки, чехи, словаки, венгры, сербы... В одном бараке размещалось по двести человек. На полу – сено и никакой мебели. Кормили два раза в день: утром эрзац-кофе и 200 граммов хлеба, днём – баланда из капустных листьев. Каждое утро к нам приходили немцы в белых халатах, выявляли больных и уводили их в 17-й барак напротив под флагом Красного Креста. Из окна, где я находился, было видно, что из «барачного лазарета», как фрицы его называли, с наступлением темноты всех больных выводили и увозили в крытых автофургонах. Я знал, куда их везут. Назад уже никто не возвращался. Исключение составил лиепайчанин Янис Лагздыньш: он пожаловался на боль в боку. Когда он вошёл в «лазарет», ему показалось странным, почему больных охраняют гестаповцы. Коек не было, только чистая солома на полу. Еды здесь вовсе не давали, пить – только холодную воду. Охранники уверяли, что всё это временно и вечером их всех увезут в больницу. Лагздыньш зарылся в солому, а когда машины с больными ушли, он незаметно выбрался через окно и вернулся к нам.
Через пару дней нас отправили в баню. Погода была холодной и ветреной, а фрицы с издёвкой выгоняли нас из бани мокрыми. Я простудился и у меня поднялась высокая температура с тошнотой, рвотой и сильной головной болью. Петру я сказал, чтобы он никому не говорил, что я заболел. Он отпаивал меня кипятком. На третий день мне полегчало.
В карантинном лагере мы пробыли две недели, после чего нас отправили на станцию и погрузили в товарные вагоны. Везли недолго – в Кенигсберг.
17
Едва мы вышли из вагонов, как завыла сирена воздушной тревоги. Нас загнали в бомбоубежище, но бомбили другой район. А когда мы шли через город, то увидели простирающиеся вокруг пустырей бывшие жилые кварталы, до основания разрушенные налётами советской и союзнической авиации. Позже узнал от пожилого немца – жителя города, что незадолго до нашего приезда в декабре 44-го Кенигсберг двое суток бомбили американцы и англичане. Огромный город полностью сгорел. Погибло свыше 120 тысяч человек, ранено было около 90 тысяч.
Мы прибыли в распределительный лагерь. Отсюда, выявив специальность, людей отсылали в разные трудовые лагеря Германии. Но мне с Петром повезло. Объявили, что требуются десять человек для кухни. Ясно – голодать не придётся. Но столь же умными были и остальные. Выручило знание немецкого языка. Мы с Петром решили, чтобы ни случилось, стараться держаться вместе и работали на совесть.
Меня же комендант по просьбе немца, старшего повара, решил оставить в этом лагере, а Петра Гримайло отправить в другой лагерь:
– Мне нужны специалисты. Ты спец, а Питер – нет.
– Но Питер быстро рубит дрова, драит котлы, умело зажигает печи и умеет многое другое…
– Это умеет каждый русский.
Моё красноречие не помогало. Но когда «Питер» у него на глазах из патронной гильзы смастерил действующую зажигалку, да ещё свистульку вырезал из берёзовой коры и стал на ней подражать пению птиц, пожилой шеф-повар сдался:
– Делай игрушки, они мне понадобятся. Внуки мои погибли при бомбёжке. Я дед-сирота. Зажигалки я обменяю у немецких солдат на шоколад для детишек-сирот и подарю им свистульки.
Мы, конечно, понимали, что горе человеческое – оно и у врагов – горе, и здесь можно встретить нормальных людей. Ежедневно прибывали и убывали «остарбайтеры», как их здесь называли. Мы с Петром оставались на месте.
Однажды, когда я шёл за водой мимо барака, где находились люди, ожидавшие своей очереди для отправки в лагеря, я заметил одного человека, пристально смотревшего на меня. За водой обычно ходил я по нескольку раз. И каждый раз этот человек внимательно глазел на меня и следил за каждым моим движением. Я не на шутку испугался. «Этот человек мне сильно напоминает Яна Эленсона – лиепайского еврея, – подумал я, – но ведь тот, скорее всего, погиб. А этот? Неужто еврей, живой и невредимый, будет легально работать на немцев? А может провокатор?» Мне это надоело и я к нему в упор:
– Что уставился? Мы что, знакомы?
Он сказал, что по-русски плохо понимает и по-немецки поинтересовался моей фамилией. Я ответил:
– Смирнов.
На следующий день снова столкнулись.
– Откуда родом? – спросил он.
– Из Даугавпилса, а жил возле парка «Тарелочка.» В его глазах сквозило недоверие. «Опознал!?» Я долго не мог заснуть, ждал прихода гестаповцев. Утром решил атаковать:
– Как зовут и сколько лет?
– Янис Круминьш из Вентспилса.
Я перешёл на латышский:
– Какой нации?
– Латыш…не знаю, где моя семья, здесь я один.
Я же не успокоился на этом:
– Являются ли твои родители настоящими латышами?
– Да, – был ответ.
– Это надо будет как следует проверить, – завершил я свой «вояж». Круминьш побледнел, в глазах я прочёл страх и, сославшись на свою занятость, он сразу исчез. Это меня несколько успокоило. Оказалось, что добрые знакомые, земляки, встретившись на чужбине, не обрадовались, а панически испугались друг друга, приняв за провокаторов.
При виде меня, он стал прятаться за спины других или сворачивал в сторону. Но я вздохнул с облегчением только тогда, когда его отправили вместе с другими в другой лагерь.
...После войны, когда я был уже дома, в Лиепае, однажды в дверь громко постучали:
– Кто там?
– Янис Круминьш из Вентспилса!
Ну, конечно, это был он, Ян Эленсон, лиепайский еврей. И мы обрадовались друг другу, обнялись.
–Тогда в лагере я сразу тебя узнал, – сказал он, – но очень испугался, приняв за немецкого агента.
Семья его погибла. Сам он проживал в Риге и работал парикмахером.
18
Вскоре ликвидировали наш блок Nr.1. Распределительный лагерь сильно сократился. Отпала необходимость в кухне. Тогда и нас с Петром тоже отправили в трудовой лагерь «Норд» на северной окраине города. К согнанным со всех концов Европы трудовым рабам Рейха прибавились французы, итальянцы и греки. Кухонная «халява» кончилась.
Мы рыли окопы, строили блиндажи и убирали развалины. В самом лагере нас почти ежедневно и часто в течение дня бомбили самолёты союзников, принимая, видимо, за немецких солдат. При этом они не жалели ни авиабомб, ни патронов с бреющего полёта. И с работы многие не возвращались. Особенно запомнился один из трагических весенних дней 1945 года, когда на рытьё окопов была направлена масса народу, человек 300. Стоял ясный солнечный день, которому мы были не рады. Солнце – это лётная погода и шанс погибнуть от бомбёжки. Она не заставила себя ждать. Едва нас пригнали к окопам, как над нами в бреющем полёте появилось около 20-ти самолётов и начали нас бомбить, и обстреливать из пулемётов. Напрасно мы жестами старались показать низко летевшим лётчикам, что мы гражданские лица, да ещё к тому же арестанты-лагерники, сами желающие погибели гитлеровскому рейху. Самолёты улетели. Подали команду встать. Однако, около сотни людей остались лежать навсегда. Хоронили их наспех, неподалёку, в общей братской могиле. А раненых увезли те же эсесовцы в белых халатах.
Возвращаясь вечером в свои бараки, мы нередко заставали их полностью разрушенными. Немцы возле нашего лагеря установили зенитные батареи. Понятно, что самолёты, бомбя батареи, чаще всего попадали в наши бараки. Особенно сильной была «подарочная» бомбёжка в день рождения фюрера 20 апреля 1945 года. Горел весь город. После неё мы спали в наспех поставленных палатках, а то и просто на голом дворе. Однажды большая бомба угодила в конюшню, конечно, жалко красивых и верных лошадей, но мы получили возможность насытиться кониной. В конце весны во время распределения на работу в лагерь прибыл пожилой толстый немец в штатском и объявил:
– Мне требуется грамотный огородник, питанием обеспечу.
Я подумал: цветы сажать – дело нехитрое и сразу вышел из строя.
– Знаешь ли ты немецкий?
– Знаю.
Работодатель предложил мне выбрать троих помощников. Я, конечно, сразу назвал Петра Гримайло и нашлось ещё двое добровольцев. Немец расписался за нас у коменданта и назначил меня старшим. Пройдя пять километров за городом, он привёл нас к кладбищу. Надзиратель кладбища объявил, что это и есть место нашей работы.
– Это ведь не садоводство, – удивился я.
Оказывается, немцы работу на кладбище называют тоже «Gartenarbeit» – садоводством. Мои помощники возмутились и поначалу решительно отказались от такого дела. Я их уговорил:
– Бояться надо живых, которые нас убивают. Так что выбирайте, что из двух зол хуже – мёртвых хоронить или угодить в мертвецы при работе под бомбёжкой.
Смотритель привёл нас к моргу и объяснил:
– Каждое утро нужно являться сюда, посчитать количество привезённых трупов, получить у него столько же одеял, завернуть в них покойников и хоронить в братской могиле…
– А работать, – продолжал немец, – придётся усердно имного. В дни, когда трупов не будет, будете копать могилы впрок.
Мои помощники наотрез отказались заходить в морг. Стало быть, это досталось мне. В морге в первый день было семь трупов. Сначала я чувствовал себя немного странно, но потом привык. От смотрителя получил семь одеял. Работа пошла. Затем смотритель приказал готовить большую запасную яму:
– Ждите вскоре большую бомбардировку, – заявил он.
Так оно и было. Одеял на всех стало не хватать. Война в качестве возмездия пришла в Германию, и мы рыли всё новые и новые ямы. А через несколько дней смотритель принёс нам четыре старых одеяла и сухо изрёк:
– Вот, получите. Я их для вас приготовил, скоро и вы будете покойниками.
Мы восприняли это как своеобразный кладбищенский юмор и недоумённо переглянулись. Но вскоре убедились, что наш немец не шутил. Немецкие солдаты установили зенитки прямо на кладбище. Понятно, что кладбище теперь стало прямой мишенью бомбометания. Мы прятались в ямы, которые копали. Осколком смертельно ранило одного из нашей четвёрки – поляка Станислава Лещинского, второй осколок ранил Яниса Лагздыньша, того самого лиепайчанина, который убежал из расстрельного лазарета. Его увезла санитарная машина, и больше мы его не видели, не встречал его и после войны: наших раненых не лечили – расстреливали. Иногда зенитчики сбивали самолёт. Парашютистов немцы обычно убивали ещё в воздухе.
В весенний погожий день зенитчики кинули нам под ноги тело сбитого советского лётчика, совсем молоденького, на вид лет 18-ти. Документы его были изъяты. На мой вопрос о его имени, фамилии немецкий солдат осклабился: «Русский Иван!». Наш шеф распорядился похоронить его за оградой кладбища.
– Верно, не лежать ему вместе с фашистами в общей могиле, решили мы. К деревянному кресту мы прибили фанерку и написали по-русски: «Здесь похоронен советский лётчик, геройски погибший в небе над Кенигсбергом».
За кладбищем, во дворе был большой сарай. Мы заметили, что он битком набит одеждой, обувью, головными уборами. Наша одежда истрепалась, и мы вымолили что-нибудь на смену. Смотритель обругал свою жену за то, что оставила сарай открытым. Нам же объяснил, что это одежда убитых евреев. По указанию начальства ею могут пользоваться только немцы. Брать что-либо уже расхотелось.
– Почему же тогда вы не швырнёте всё это немцам? – спросил я.
Тут со смотрителем случилась истерика. Он стал одежду разбрасывать по двору:
– Да забирайте всё барахло! Цум тойфель! (к чёрту). Что я могу поделать, если они всё убивают и убивают, а немецкие женщины всё это не берут!
Его кое-как увела жена. Слава богу, хоть этот прозрел, подумали мы и молча занесли всё разбросанное в сарай.
19
Шла весна 1945 года. Мы жили типичной жизнью узников. Только между концлагерем и трудовым лагерем была ощутимая разница. В первом убивали всех подряд, а евреев – тотально и в первую очередь. Во втором евреев не было, но убивали тоже ежедневно и в первую очередь тех, кто по каким-либо причинам не мог работать – из-за болезни или от истощения. Избавлялись от детей, беременных женщин, стариков, словом, от тех, кто не подходил под категорию «остарбайтеров» высшего сорта.
Из барака в барак бегал и весело щебетал четырёхлетний Мартиньш – сынишка молодой латышки Аусмы. Многим он напоминал их собственных детей. Все его любили и угощали крохами своего скудного лагерного провианта. Но дети есть дети. Они не понимали опасности и, оставленные мамами в бараке, вылезли через окна. А при возвращении с работы женщины из двадцати детей не досчитались девяти. Вероятно, что и они чем-то не угодили немецким надзирателям. Не стало и Мартиньша. Вслед за мальчиком исчезла и его мать, потерявшая рассудок после случившегося.
В один из погожих летних дней смотритель кладбища, явно волнуясь, предупредил нас, чтобы работали быстро, точно и «чисто», так как предстоят большие похороны: в Кенигсберге убит генерал гестапо. Для его погребения следует найти подходящее место, приготовить могилу, украсив её зеленью елей и сосен. И хотя похороны были назначены в воскресение на 11 утра, педантичные немцы прибыли уже к десяти. Огромная похоронная процессия состояла из всех гестаповцев и полицейских города. От волнения смотритель чуть в штаны не наложил, но у нас уже всё было готово. Траурные марши играл один из лучших военных оркестров вермахта. Когда опустили гроб, гестаповец-полковник начал череду погребальных речей на артистически-бредово-накалённой ноте, подражая своему любимому фюреру. Его речь почему-то запомнилась и долго зловеще «колыхалась» в ушах в качестве кратко показательной идеологии нацизма:
«На великую Германию возложена свыше нелёгкая, но великая миссия – освободить человечество от несортовых низших рас и кровосмесительных мусорных ублюдков! Начало есть. Оно победоносно. Железной поступью нация арийцев расчищает Европу от «мусорных народцев», которых энергично бросает в мусор... В этой войне виноваты евреи и коммунисты. Они задались целью вместе с англичанами и американцами уничтожить Германию и немецкий народ. А евреи со своими долларами толкают народы на войну. Наш великий фюрер сказал, что в музее останется только одно чучело еврея... И мы клянёмся у твоего гроба, что победим всех врагов Германии!».
Один за другим выступали различные гестаповские чины. Из их речей конкретный облик покойника не складывался, но надо полагать, что был он достаточно кровавым. И каждый из них на свой лад варьировал нацистский постулат о необходимости уничтожить всех евреев и их пособников – коммунистов.
Гестаповцы поблагодарили смотрителя за усердие и хорошее место на кладбище. Когда все ушли, он, обычно скупой, повёл нас к себе домой и угостил хорошим обедом и даже рюмкой коньяка. Да ещё дал с собой по буханке хлеба. Когда мы вышли, то в один голос заявили, что хорошо бы каждый день хоронить по фашистскому генералу, голодать тогда не придётся. Затем решили, что и раз в неделю было бы неплохо, ведь генералов не так уж и много.
Фронт между тем всё приближался. И наступил день, когда артиллерийские снаряды стали рваться на самом кладбище и хоронить там уже было нельзя. Оно само стало линией фронта. Мы проработали там три месяца, лишившись двух товарищей.
На следующее утро после прекращения работ на кладбище мы, как обычно, стояли в строю для распределения на работу. Явился офицер в полевой военной форме оберлейтенанта и затребовал у лагерного начальства 20 человек для «особой и почётной работы.» Требовался также переводчик, знакомый с воинскими командами. Комендант указал на меня. Я понимал, что от офицера действующей армии ничего хорошего ожидать не следует и потому отказывался, но меня не слушали, и охранники грубо вытолкнули из строя. Военный объявил, что всем добровольцам выдадут дополнительно к еде сигареты и повидло. Остальных 19 – кого вытолкнули, кто сам вышел без особого энтузиазма. Старшим назначили меня. Выдали обещанное и хлеб. Потом нас доставили на фабрику, где мы погрузили на подводы сборные домики из фанеры. Перед отправкой в дорогу офицер предупредил, что по прибытии на место мы должны домики быстро разгрузить и ещё быстрее их собрать. За медленные и нерасторопные движения полагался расстрел. Для нас на подводах места не было. С лошадьми мы прошагали несколько часов и были уже далеко за городом. Я понял, что нас ведут на фронт: всё чаще на нашем пути встречались разбитые танки, военная техника и убитые лошади. Когда мы увидели оборонительные сооружения и окопы, то остановились и потребовали идти назад. Но оберлейтенант направил на нас пистолет и махнул рукой немцам из окопов. Те тут же направили на нас автоматы и защёлкали затворами.
– Ни шагу назад, расстреляем на месте! – крикнул офицер. Это все поняли без перевода. Я же сказал по-русски:
– Попрощаемся.
Из окопов вышел и дополнил конвой взвод солдат с автоматами. Под прицелами фрицев мы двинулись вперёд. Сначала прошли третий эшелон окопов, затем – второй. Там тоже были пулемётчики, автоматчики и стояли замаскированные зеленью и зелёными тентами пушки-гаубицы на колёсах. После этого подводы подъехали к небольшому лесочку. Офицер велел быстро выгружаться – как вдруг начали рваться снаряды всех калибров. Лошади испугались и рванули во все стороны вместе с подводами. Офицер с солдатами тоже куда-то исчезли. Мы попадали на землю. Кругом всё рвалось, валились и горели деревья. Один из наших, бывший солдат, сказал, что огонь может продолжаться час, два и больше. Оставаться лежать здесь – значит всем погибнуть. Надо немедленно ползком пробираться назад по колее подвод, так как спереди и сбоку минное поле, и мины рвутся вместе со снарядами. Когда мы ползком приблизились к немецким окопам, немцы навели на нас свои пулемёты, приняв нас за советских солдат.
Я прокричал:
– Мы гражданские лица, 20 человек – те, кто недавно прошёл здесь с подводами и лошадьми.
Один из немцев, видимо, старший по званию, крикнул в ответ:
– Я вижу не двадцать, а лишь восьмерых, где остальные?
– Не знаю(!) – ответил я, – вероятно, погибли!
Тогда немцы предупредили:
– Ползти вам придётся ещё с добрый километр, в полный рост иваны вас непременно обнаружат!
Мы отползли на безопасное расстояние и, отдышавшись, обсудили, что же с нами произошло. Ясно, что нас использовали в качестве живых мишеней, пушечного мяса – для выяснения расположения артиллерии наступавших советских войск. Понятно, что подводы были замечены и из двадцати человек уцелело восемь – чудом уцелели под ураганным артиллерийским огнём...
__________
На этом записи Исаака Осиповича Клаванского обрываются. Он не успел записать всё, что пережил и помнил, что не давало ему покоя ещё долгие годы после войны. Поскольку советские издательства и журналы, и в том числе еврейский официозный журнал «Советише Хейм-ланд» («Советская Родина») не проявили интереса к этим воспоминаниям, автор со временем прекратил записи.
Не скрою, что меня взрослого, уже тридцатилетнего и старше «зацепили» его воспоминания. От старшего поколения, от фронтовиков я уже знал много военных подлинных судеб. Мне повезло со службой в Архиве Министерства Обороны СССР, где судьбы фронтовиков прочитывались в скупых оперативных сводках, в наградных листах, в личных делах и фронтовых газетах. У каждого участника войны своя уникальная судьба.
– У многих, переживших войну есть, что вспоминать, однако они не пишут, – говорил он. – Эти записи никогда нигде не напечатают: в партизанах не был и на фронт попал только накануне победы... да и времени у меня нет для писулек. Времени у него действительно не хватало. Дети выросли, уехали учиться из отчего дома, затем их на службу в армию взяли. Жена, то есть мать наша, после бед, в войну перенесённых, и ночных смен в пекарне после войны стала болеть. Отец на себе тянул ночные смены и все домашние заботы. Но всё же находил время для посещения и оказания помощи своим спасителям: Жанису Эленбергсу, Якову и Зелме Павилсам, а также для огорода, шахмат, в которых был силён, изредка ходил на рыбалку и по грибы.
Я – сын его, многое запомнил из устных рассказов отца, который сам многое переосмыслил и не скрывал от нас своего негативного отношения к вакханалии насилия над мирным населением Германии солдатами армии – освободительницы, а также к репрессиям и преступлениям сталинского режима задолго до хрущёвского разоблачения «культа личности».
В памяти остались наши вечерние зимние беседы или разговоры о былом на природе у моря в коротких отпусках летом.
Назвать это можно вечерами вопросов и ответов.
20
– Ты говорил, что после провокации с живыми мишенями тебя ждала «авантюра с лошадьми»?…
– Да, верно, это можно назвать авантюрой, так как в экстремальных условиях трудового фашистского лагеря «остарбайтеров» выживали, в основном, те, кто мыслил и действовал авантюрно: мог доказать, что он спец в каком-либо деле, даже в том, где он, как говорится, «ни бельмеса». Те, кто инициативы не знали, гибли в первую очередь: от голода, унижений, непосильного труда и массово – от пуль и бомбёжек… Инициативные, правда, тоже помирали, особенно при побеге, но шансов выжить у них было больше.
– Думаешь, тебе просто повезло?
– Мне, конечно, очень повезло, да ещё бог дал мне такого преданного друга – смекалистого умельца, как Пётр Гримайло из деревни на Полтавщине.
– Твой друг тебе, считай, жизнь спас, когда, узнав о твоей «самоволке», полицейские схватили тебя.
– Да, это был бы верный расстрел. Так погибли ещё в Лиепае несколько молодых парней, ненадолго отлучавшиеся из лагеря.
– Пётр спас тебя и в «лошадиной истории»?
– Можно считать, что так. После кровавой истории с «живыми мишенями», большую часть лагерников послали разбирать развалины и завалы, меньшую – на восточную часть города, где ожидали наступления советских войск. Наш удел был копать окопы, блиндажи и ставить противотанковые заграждения на восточной окраине Кенигсберга. На этих позициях мы получали не только бомбы небесные, но и снаряды и миномётный обстрел советских батарей в любую погоду. Артиллерия Красной Армии была уже совсем рядом, в нескольких километрах от нас. Буквально каждый день сюда присылали новых рабов вместо погибших. А раненых ждал верный летальный исход от гестаповцев, дежуривших в более надёжных укрытиях. С Петром мы проработали на окопах всего каких-то дня три и рядом уже были в основном, новые люди. Нас спасло только чудо и ещё одно событие, а именно: гибель лагерных лошадей.
– Это как понимать, вы смогли наесться и стать сильнее, выносливее?
– Нет, выносливее в один приём пищи не станешь и дело совсем в другом…Хотя, действительно, нас, как более сильных на вид, вдруг отозвали из гибельных окопов и запрягли в телеги и повозки вместо лошадей.
– И вы не возражали, не протестовали? Хотя, понимаю – отказываться и возражать было бесполезно …
– Верно понимаешь – расстрел. В одну из бомбардировок лагеря в начале февраля 45-ого погибли почти все лошади. А без них в лагере стало совсем невмоготу. Ведь надо было увозить трупы, разбирать руины и завалы, доставлять стройматериалы – в основном, доски, да прессованный картон, чтобы восстанавливать бараки, латать дыры в стенах, привозить что-то для пропитания, увозить строймусор т. д. К тому-же, немецкие зенитчики и артиллеристы, орудия которых с начала 45-ого были на территории лагеря, были вынуждены часто передвигать их с места на место в связи с прицельным бомбометанием с воздуха… Недели две нас самих запрягали в уцелевшие повозки и телеги, так как единственный уцелевший грузовичок не справлялся со всем этим, и мы, конечно, под конвоем «корячили» всё это многие километры из лагеря и назад. С воздушной сиреной нас в городе конвой загонял в бомбоубежище или в руины. Вернувшись, мы часто на месте телеги с грузом находили воронку от снаряда и груду мусора вокруг. Немудрено, что «запряжённые», изнурённые лагерники, надорвавшись, значительно пополнили число трупов.
Наконец, из прусских деревень в середине марта 45-го пригнали около 20-ти ладных, откормленных лошадей. А ухаживать за ними было некому. Обслуга погибла вместе с прежними конями. С утра на построении комендант лагеря объявил:
– Кто из вас знает толк в лошадях и умеет с ними обращаться, выйти из строя!
Я не шелохнулся, так как с лошадьми никогда дела не имел, даже побаивался их с детства, так как на моих глазах норовистый конь лягнул мужика и тот вскоре помер. Но тут меня внезапно вытолкнул Пётр, стоявший рядом и вышел сам:
– Не дрейфь, справимся, я с лошадьми накоротке, – быстро шепнул он мне.
Из строя резво выбежали ещё человек тридцать, видать, все деревенские, опытные лошадники.
– Но лагерю нужны только пятеро. Так что мы сами определим нужных друзей для лошадок(!), – с усмешкой проорал майор-комендант.
– А Смирнов знает немецкий, мы с ним знаем лошадей, можем по-немецки с ними разговаривать(!) – звонко прокричал Пётр, на моё удивление, тоже по-немецки и почти без акцента.
– Не напрашивайся, без тебя знаю, что он знает(!) – осадил его комендант, – эй ты, Смирнов, оставайся на месте, будешь старшим, а ты, крикун, марш назад в строй, остальных четверых пусть отберут охранники!
– Так я…начал было Пётр, но его снова прервал комендант:
– Молчать, карлик, накажу! Ты слишком мал ростом, лошадки будут смеяться!
Тут уж я заорал:
– Без Петра Гримайло я к лошадям не пойду!
– Кто есть «Гримал»?!...А это опять ты, крикун, нахальная рожа, выйди из строя! – куражился фриц.
Так мы с Петром заслужили лошадей. У каждого на холке прицеплена была бирка с данным бывшим хозяином именем: «Франц», «Розина», «Роземунда» и т.д.
С опаской подошёл я к первому коню. Он на меня глаз скосил и передним копытом повёл. Отскочил я от него позорно. А Пётр добродушно рассмеялся:
– Да он просто ядрёно пытал, кто такой, без всякой злости. Конь ждёт своего хозяина, а тут чужой робко подгребает и всем своим малосольно-хилым видом ясно коню гутарит, что пендаля от него ждёт. Ты ему, бля, кажи, что его не боишься, что ты ему новым хозяином будешь.
– Франц, я – твой новый «фройнд», – Пётр протянул коню клок свежего сена и махонькую горбушку хлеба, тот с хрустом это умял. Затем коня он погладил, забрался ему аж под под брюхо и пощекотал…
– Всё, – смеётся Гримайло, – таперича я, малыш, и он, юный великан, мы покорешились. Нас ожидает крепкая дружба. А ты иди ко второй лошади, это старая кобылица и видно, что ждёт с тоской кормёжки и ласки.
Петра, обычно сдержанного и хмурого, словно подменили: с украинскими напевами на губах, весь в заботах о своих питомцах (а было их по пять лошадей на каждого): успевал их худо-бедно покормить, почистить, за каждым быстро убрать, не только своих, но и моих поласкать и меня не простецкой лошадиной науке поучить, особенно, как грамотно запрягать, как умело ноги осмотреть, подмыть, подковать и подковы на прочность проверить. По всему было видно, что это дело – его любимое с малого детства. Я старался во всём ему подражать и на себе испытал, как лошади нас полюбили, слушались, при нашем появлении кивали головами, гарцевали ногами, расширяли зрачки, и их радостное ржание было нам наградой, прекрасной музыкой…
Солагерники подкалывали:
– Вы с ними по-дойчски говорите?
Они прекрасно понимали русские слова и команды. А другие конюхи говорили со своими питомцами на своём языке: польском, чешском, французском и т.д. Для этих благородных животных важны ведь не слова, а интонация, и в ней может быть приказ, просьба или нежное поощрительное слово. Я поначалу удивлялся, как Пётр может подолгу и терпеливо что-то им говорить или укорять в чём-то типа:
– Франц, фройнд, шо ты меня не понял, будь ласка, нагни башку, не дрейфь, чтобы хомут, бля, накинулся на тебя ловчее, ну-ка, давай ещё раз попытаем, чуешь пошло, ай да гарный молодчина, Франц, откушай свежей травки и т.д.
– А нельзя ли покороче или молча повторить эту процедуру, зачем столько слов тратить, – говорил я ему.
– Ан, нет, – отвечал он, – пойми, кони – «умнейшие люди». Они гораздо сообразительнее собак, кошек и прочих человечьих спутников. Они даже, может, умнее обезьян и некоторых людей, ей богу. Всё понимают и прощают, не простят только предательства, долгого отсутствия хозяина и не терпят грубостей и брани. Тогда держи харю и брюхо от них подальше, могут при случае отомстить, лягнуть, даже укусить – и правильно. А часто и не нужно слов. Они сами знают после небольших повторов, когда кормёжка, когда чистка, когда дружеский разговор, а когда и запрягать пора. Если ты им друг, а не «пупкарь», то даже мысли они твои понимают и в опасности житуху спасут.
Эти прекрасные друзья были нашей отдушиной, маленьким, хотя и недолгим счастьем среди обыденности брани, издевательств и унижений угрюмых мордоворотых охранников, готовых пустить пулю в лоб за малейшую провинность или немощную медлительность в работе, когда тяжёлый труд вознаграждался кружкой ерзац-кофе, гнилой баландой из капустных листьев и чёрным ломтиком грубомолотого хлеба, когда и выспаться не давали. Рабы Германии вкалывали от зари до зари.
А мысли наши были про коней тревожными, невесёлыми: Мы ждали гибели – и больше не своей, а лошадиной. При бомбёжке и обстреле мы, люди, могли куда-то убежать, скрыться в яме, блиндаже, притаиться, если в городе, то, хоть и с конвоем – в бомбоубежище. Им-то, бедолагам, бежать было некуда.
Петра зауважали другие конюхи и часто советовались с ним по всяким конским проблемам, среди которых больной и неразрешимой был ежедневный обстрел и гибельная бомбардировка. Крушили людей и лошадей. Мы радовались не солнцу, а тучам, ветрам, снегу и дождю. Это означало передышку в смертельном смерче, какая-то надежда выжить, дождаться конца войны.
– Когда закончилась ваша счастливая лошадиная эпопея и что случилось дальше?
– Настало первое апреля, солнечный, ясный день. Самолёты советские и союзников с раннего утра буквально изрешетили весь лагерь. Я с Петром для своих друзей в этот миг заготовляли сено в дальнем сарайчике, и мы уцелели. А в конюшни снова угодила мощная авиабомба и, видать, не одна. Лишь трое из 20-ти лошадей остались живы. Наши лошадки и трое конюхов погибли. Нас с Петром снова послали рыть окопы, уже недалеко от лагеря. Погода испортилась, воздушного налёта не было, но люди гибли от артиллерии. Вернувшись, уцелевшими, но совершенно опустошёнными и оглохшими, мы, невзирая на острый голод, не могли есть варёную конину, нас мутило. В лагерь откуда-то пригнали новые сотни рабов. Мы понимали, что здесь, пока на месте остаются действующие зенитные установки, нас ждёт близкая кончина, и числа третьего апреля мы решились бежать в сторону наступавших советских войск. Быстро опросили уцелевших знакомых сотоварищей с нашего разбомблённого барака:
– Мы тоже решились бежать, – был ответ, – если помирать, то среди своих как-то веселее…
– И вы сразу побежали?
– Даже в условиях непрерывных обстрелов это было совсем не просто. Конвой был рядом с автоматами наготове и пристально следил, чтобы мы в лагере, вместо бараков рыли и сооружали землянки, убирали руины. Даже когда все лагерные строения были разрушены, и спали мы на голой земле, охранники и их пособники – полицаи разных наций, лютовавшие похлеще немецких, были рядом всю ночь напролёт, сменяя друг друга… Мы, человек десять, договорились между собой 5-ого апреля, что отпросимся после ужина с баландой к дальнему сарайчику по малой нужде, и чтобы захватить там по охапке сена для спанья, уже ненужного погибшим лошадям. Обычно нас сопровождали охранники с автоматом. И на этот раз двое вооружённых полицаев с фонарями пошагали за нами. Высокий забор с колючей проволокой под током до бомбардировок был уже весь в дырах. У него мы окружили полицаев, делая вид, что справляем нужду, и те, кто были сзади быстро набросились на охранников, разоружили и порешили их. Путь был свободен. Но едва отбежали мы метров триста, как к нам вдогонку засветились яркие фонари охраны с пальбой из автоматов. Это вызвало ответный огонь с советских позиций. Мы оказались между двумя огнями: сзади и в лоб.
– Как же вы с Петром снова уцелели?
– Из десятка человек нас уцелело трое. Мы упали в глубокую воронку и нас засыпало землёй от рядом разорвавшегося снаряда. Остались живыми мы, видимо, потому, что оглушённые и засыпанные, на какое-то время потеряли ориентиры, перестали двигаться, но были настигнуты и выволочены охранниками. Они могли нас тут же прикончить, но почему-то поволокли, обратно в лагерь. Нас, конечно, тут же избили до потери сознания. Затем окатили холодной водой и бросили, заперев, в уцелевший блиндаж.
– Я бы зараз вас, ё…, мигом пристрелил. Но велено вас, бл..й, эту ночь постеречь. А завтра утром вас, как бешеных собак, расстреляют к…матери перед всем строем, чтоб другим, тикать не повадно было, – прокричал нам по-русски в замочную скважину полицай.
– Так и к вам, бля… полицаи, смертушка к… матери скорая от красноармейцев припляшет, – бросил ему в ответ Пётр.
– На вот, ё…я вошь. Выкуси! Завтра лагеря не будет. Мы спешно тикаем вглубь Германии со всеми вашими ё…земелями. Доходяг порешим. А сами ещё повоюем. Германия большая…
– Halts Maul, keine Plauderei Russisch! (Заткнись, не велено болтать по-русски), – это немецкий охранник показал русскому, кто тут главный. Немец продолжал гневливо отчитывать полицаюшку. Но мы уже не слушали, прощались друг с другом. Вспоминали совместную горькую житуху в лагере и довоенное наше счастливое житьё-бытьё. Как говорится, воленс-неволенс, попали мы под жернова жестокой войны, самой кровавой из всех времён. Ни сна, ни надежды не было. Пощады не будет, хоть смерть примем достойно…
Но свершилось! В то утро, 6 апреля 1945 года перед штурмом Кенигсберга советская авиация и артиллерия обрушила на город тысячи бомб и снарядов. Досталось и лагерю. Мощный взрыв потряс стены старого блиндажа. Один бедолага погиб под обломками блиндажа. Я со своим неразлучным другом Петром Гримайло снова уцелели, отделавшись царапинами и ушибами. Ни один из бараков не устоял. В считанные минуты они превратились в груды пылающих брёвен, щепок и камней. Погибла часть лагерной охраны. Погибло и большинство узников «Норда», запертых в бараках. Лагерное начальство и уцелевшие охранники разбежались. На территорию разбомблённого лагеря спешно съехались несколько регулярных частей Вермахта и с педантичным опытом заняли позиции передовой обороны. На лагерников уже не обращали внимания, было уже не до нас. Несколько сотен узников бежали на запад и в Польше попали в расположение Красной Армии, затем в фильтрационный лагерь, откуда многие были отправлены в сибирские Гулаги…
Незначительная часть остарбайтеров, около сотни человек, бежали навстречу красноармейцам, штурмовавшим Кенигсберг. Бежали и ползли под непрерывным обстрелом двух противоборствующих сторон. Мы, беглецы, укрывались в воронках от снарядов, в развалинах домов и оборонительных сооружений, но упорно ползли навстречу своим. Из последних сил, еле живые, оглушённые и раненые люди кричали по-русски:
– Не стреляйте, мы свои, мы не немцы, мы из лагеря!
Но беспощадна логика войны: вслед нам стреляли немцы, в лоб – красноармейцы. Из сотни уцелело лишь 12 человек.И среди них, слава богу, я, контуженный и раненый в руку, и раненый в плечо Пётр Гримайло. В пылу боя красноармейцам было не до нас. Однако, офицер, капитан по званию, задержался возле, прилёг и закидал вопросами:
– Кто такие? Откуда, куда? Как зовут?
Я назвал себя:
– Исаак Клаванский.
Офицер вынул блокнот, быстро записал имена. Но мои сотоварищи запротестовали, уверяя капитана:
– Чокнулся, верно, он, бля, от снарядов и пуль, – заверили они капитана и тот записал: «Смирнов С.И.»
Санитары доставили нас, раненых и еле живых беглецов в санчасть, наспех сооружённую в уцелевшей половине разрушенного здания на восточной окраине Кенигсберга. От медперсонала я узнал, что нахожусь в расположении 39-ой Армии 3-го Белорусского фронта под командованием маршала Василевского.
На нескольких койках лежали раненые пленные немецкие подростки на вид от 13 до 16 лет. Слишком много горя хлебнули мои товарищи по лагерю во время войны: не только угрозу немедленной смерти от пуль, бомб, снарядов, изнурительного труда, голода, истощения, болезней, но и постоянные унижения и надругательства фашистской охранной и надзирательской своры. Понятно, что Пётр и другие стали угрожать немцам:
– Эй, фрицы недорезанные, валите отсюда шнель, шнель, ферштейн…
– Какого хрена вас, фашиков, к нам загребли, башку снесу!
– «Raus!» Хоть сам загибаюсь, но если не уползёте, задушу своими руками. Эй, сестра, убери, бляха, этих недострелянных, за себя не ручаюсь.
Я хоть и испытывал то же самое, всё же, дурак, вступился за них:
– Это же пацаны, – говорю –, которых, как телят, погнали в самое пекло войны. А сейчас они в плену и ранены…
Но мои слова в расчёт не брали, так как считали меня помешанным. На шум раздался скрип новеньких сапог и в полуразрушенную грязно-прокуренную палату ввалилась тучно откормленная фигура в чудо не заляпанном кровью офицерском военно-морском френче с погонами майора.
– Молчать! А ну заткните хайла! Это как понимать!? – зычно пробасил вошедший.
– Так по какой хреновине вы все тут глотку драете?!
– Да вот, понимаешь, майор, свой своих защищает, – сдал меня кто-то из бывших узников, шутя.
Тучный дядя повеселел:
– Я особист из СМЕРШа, с вами тут потолковать надобно, но вижу, что и без меня тут братва бдительно сечёт и верно разбирается. За разоблачение опасного немецкого шпиона бдительность ваша зачтётся!
Затем откормленный навис над моей койкой и рявкнул:
– Встать! Живо, кому говорят, а то, как шибану по башке, так и пригвоздишься навеки!...
На шум прибежали медсёстры. Стоять я не мог – приподняли, и особист, сверля злыми глазами на выкате, приступил к стремительному допросу:
– Откуда пришпандорился в армейский лазарет?
– С немецкого лагеря военнопленных и трудовых рабов фашизма в Кенигсберге.
– Кто тебя туда, гад, заслал и где твоя школа абвера? Колись, фашист, – и всё без утайки… Если чистосердечно, гад, не признаешься, чичкаться с тобой не будем, хлопнем как врага победившего народа!
Солагерники «шпиона» опешили. Они не ожидали такого крутого «разворота», и Пётр стал горячо уверять особиста:
– Сергея Смирнова мы, бляха, знаем уже полтора года. Для лагеря – это огромный срок, слопали, что говорится, не один пуд соли!… Вместе нас морем, где чуть не потопли к ё…матери, под конвоем из Лиепайского лагеря сюда пригребли и мы…
Ему вторили другие голоса:
– Да шутканул я, товарищ майор, наш он, советский, свой в доску, бля буду, вот те зуб, контужен и ранен он, на ладан дышит…за нас готов фрицам глотку выдрать…
– Мо-о-олча-а-ть, фашистские прихвостни! Все вы, гады, под фрицами плясали! А кто есть кто – это уже моё, а не ваше собачье дело решать. Всех на фашистскую вшивость враз проверять будем!
– Я скрывал своё настоящее имя от товарищей по лагерю, тем более, от фашистов, кровных врагов моих, а звать меня, – пытался я прорваться с хреновым от волнения русским акцентом...
– Эй, товарищ Майор, этот Смирнов, разъе… чокнулся под бомбёжками и обстрелами, чушь теперь собачью гонит!
Но «чокнутый» продолжал настаивать, что при ясном уме и твёрдой памяти, и что не Смирнов из Даугавпилса, а Клаванский из Лиепаи, да к тому же ещё и еврей.
Смершник яростно вскипел в своём бдительном служебном рвении:
– Кого защищаете?! Немецкую гадину, шпика матёрого?!
И начался стремительный допрос с пристрастием:
– Ври, гад, да короче, чеши правду, придурок, а то расстрел немедленный: откуда(?), как попал в лагерь(?), где проходил фашистскую подготовку(?), только коротко и без лапши, времени в обрез(!), – проорал особист.
А мне мерещилось, что передо мной один из переодетых гестаповцев. Их роднило чувство безнаказанности, превосходство хозяина, единолично решавшего, кому направо, а кому налево – на перемолку, уничтожение. Больше всего майора СМЕРШ-ника занимал вопрос:
– Как же ты уцелел, будучи евреем? Меня не проведёшь, гад, ты не жид и не Клаванский, кто же!? Отвечай!
Злость во мне кипела, язык онемел, говорить было трудно. Коротко и сбивчиво рассказал ему о своих злоключениях. Смершник не слушал, нервно что-то строчил в свой трофейный блокнот – так «лепят» преднамеренную ложь при пойманной удаче. А раздавить какого-то случайно подвернувшегося «человечка-червячка» во всевластной безнаказанности холуйских сатрапов – обычное, мелкое дело, маленький эпизодик в огромной уже давно опробованной практике привычных злодейств сталинских опричников. Конечно, я многого тогда не знал, не так осознанно и конкретно это тогда воспринимал и ощущал, как сейчас, далеко после войны, после большего знания о кровавом прошлом сталинизма. Но горько и обидно было прорвавшемуся из неминуемой смерти к своим, ощутить себя насекомым, подвернувшимся под сапог бездушного мерзавца, увешанного орденами за сомнительные геройства, что выпирало из его облика, одёжки и слов. Ох, как хотелось мне влепить лощённому майору между глаз, плюнуть в его нахально тупую рожу за все мучения, что выпали на мою долю, за намеренье тут же расстрелять во дворе лазарета, а «при чистосердечном раскаянье» послать в лагерь военнопленных фрицев для окончательной «фильтрации».
– Пошлите меня на фронт пулемётчиком, там я на деле докажу, кто я такой, – настойчиво просил я.
Выручил начальник военного госпиталя – майор медицинской службы Иванов Павел Иосифович9. Он нашёл время каждого из нас расспросить и уже второй раз слушал исповедь о пережитом, сочувственно кивал головой:
– Куда же его на фронт – кожа да кости, еле ходит, пусть оклемается немного. Я верю каждому слову этого человека, если это неправда, то я не Иванов. Он-то и спас меня от неминуемой расправы...
21
Особист зло взглянул на военврача и отматерил его. Тот в ответ так же с усмешкой отматерился. Видно, у них давно сложились приятельские отношения, как это бывает на войне и в тех условиях, когда люди, недолюбливающие друг друга, вынужденно «притёрлись», так как друг от друга зависели. Смершник наказал начальнику санчасти:
– Сторожи «этого лазутчика», отвечаешь, за него головой, а назавтра передашь его с санитарами в Особый Отдел фронта. Там ему быстро язык развяжут.
На следующее утро П. И. Иванов лично сопроводил меня на «эмке» в Особый Отдел. Он не скрывал своей симпатии к своему новому пациенту, подбадривал:
– Не бойсь, им рубить бы всех с плеча, у них план на поимку врагов, особисту плевать на твою правду, для него ты ещё один враг в его списке «пойманных», за каждого – награда, но… с тобой у него не выйдет… Полковник Особого Отдела Смерша мне, Иванову, обязан. Я у него глубокий осколок вытащил, так что поправляется он под моим врачебным присмотром…
Затем Иванов предложил:
– Если всё закончится путём, послужишь у меня денщиком. Мой ординарец глуп, ленив и «деревенщина». Тем не менее, военврач волновался и поругивал смершников – «этих душегубов».
После короткого разговора наедине с начсанчастью полковник Смерша принял предполагаемого «матёрого шпика» и... поверил в подлинность моего рассказа.
– Я доложу командующему фронта о языковых твоих знаниях. Будешь переводить на допросах эсесовцев.
– Насмотрелся я на зверства фрицев. В каждом из них вижу убийцу своих родных и близких.
– Солдат теперь много, не 41-ый год, и война скоро кончится, больше пользы армии будет от перевода с немецкого при допросе военнопленных, – возразил полковник, – оклемайся пару деньков и будешь нам помогать при допросе пленных офицеров.
Я решительно отказался. Да и сам военврач не советовал помогать чекистам... Голодный паёк, изнурительный труд, длительные бомбардировки и обстрелы не прошли даром. У двенадцати уцелевших – кожа да кости – постоянно кружилась голова, и мы еле передвигали ноги. Военврач определил у всех нас сильную дистрофию. Тем не менее, восьми из двенадцати бывших лагерников смершники не дали отлежаться – перевели в фильтрационный лагерь.
Затем их, как доверительно сообщил Иванов, уже на третий день отправили в сибирский гулаг.
– Тебя с дружбанчиком твоим Петром Гримайлом и ещё двоих хлопцев я отвоевал у особистов. Пётр твой – что надо парень, оба будете у меня в подмоге.
Мы с ним, отлежавшись пару дней, стали ухаживать за ранеными и помогать на кухне в кулинарии. Начсанчасти определил меня помощником повара и, убедившись в моём умении, особенно, после пирожных и прочего десерта, решил принять в штат санчасти шеф-поваром. Но после моих неоднократных заявлений и просьб Иванов сдался и отправил меня в действующую армию, тем паче, что военные части находились здесь же, неподалёку.
Календарь отмечал конец апреля 45-го. Шли ожесточённые бои за Берлин, а полевой госпиталь передвигался за 43-й Армией, которая вела кровопролитные бои с эсесовскими частями в Польше, в районе Лодзи.
– Куда тебя направили?
– 25 апреля 45-ого я попал на пересыльный пункт 43-й Армии, где, мне определили военную специальность стрелка-автоматчика и ручного пулемётчика и направили в 186-ой АЗСП (Армейский запасной стрелковый полк). Этот полк при взятии Кенигсберга, Лодзи и Кракова потерял две трети людского состава. Его пополнили людьми, вновь призванными и вернувшимися после ранения и двинули во втором эшелоне в направлении Берлина.
– Что это за важное задание, отец, где рядового солдата срочно доставили к маршалу Василевскому? Можешь ли ты поподробнее об этом рассказать?
– Подробно –трудно, вечера не хватит и другого времени тоже.
Этот эпизод, длившийся менее суток, но стоивший отцу море переживаний, ярко остался в его памяти и время от времени он, грустно усмехаясь, говорил:
– Я, дорвавшись, наконец, с такими муками к своим, полагал, как нетерпеливый мальчишка, что дав мне в руки автомат, меня сразу в бой пошлют. В бою, возможно, пришёл бы и страх, но я твёрдо веровал – до сих пор не убит, значит жить буду. Полк наш был уже на подступах к Берлину, однополчане спешили «брать Берлин». Боевой ППШа мне доверили, но в сраженье не послали. Вместо этого угодил я в необычную и спешную «кондитерскую операцию», названную моим начальством «важным боевым заданием», незначительный эпизодик банкетного торжества высших чинов союзников накануне победы, прочно забытый, нигде никогда не упоминавшийся в долгий период «холодной войны». Из-за нехватки времени, уходившее у отца на работу и «борьбу с бытом», так как мать часто и подолгу болела, а у меня была уже своя семья и работа, отнимавшая уйму времени, он вспоминал последние дни войны урывками при встречах и неохотно, но вынужденно сдаваясь «настырному напору» моих вопросов, пока стрелки часов не зашкаливались за полночь, что явно не приветствовалось матерью:
– Хватит, заболтались, пощади отца, ему на работу рано!
Из нескольких бесед выудил я нечто стройное…
– Погода в конце апреля 45-го стояла отличная, днём 186 АЗСП маршировал от реки Одер в Берлинском направлении, грузовой и прочей техники у нас не было, автоматы, боеприпасы и сухие пайки мы несли буквально на руках, шагали строем по 14-16 часов с короткими перевалами, к вечеру валились с ног и 7-8 часов спали в наскоро поставленных палатках. Рано утром ещё перед общим подъёмом меня со сна растолкали. Вскочил я, как ошпаренный, приснилось, что эсесовцы за мной явились: нервишки были на взводе. Но вижу своего старшину с тревожным взглядом:
– Не дрейф, чего уставился, подъём, быстро формуодевай, тебя срочно в штаб полка вызывают, командир роты в джипе ждёт!
– Зачем я ему вдруг понадобился?
– А я почём знаю? Давай пошевеливайся.
В голове пронеслось: «Хреново, кляуза особиста про «матёрого абверовца» догнала меня…»
Комроты молча усадил меня рядом, на мой вопрос «зачем(?)» хмуро пожал плечами:
– Не знаю, зачем-то командиру полка понадобился, сам удивляюсь, за прошлые грехи, видать, а вопросов мне не задавай, не положено! – сказал, как отрезал.
В палатке штаба полка я увидел улыбающегося полковника (повысили в звании) мед. службы Павла Иосифовича Иванова. Он обнял меня, на сердце отлегло.
Хитро улыбаясь и ничего не объясняя, посадил он меня в свой «джип». Рядом сидел ещё один молчаливый полковник – волевой обветренный славянин. Офицер сказал мне, что мы едем в пригород Берлина, занятый нашими войсками, в штаб фронта – к маршалу А. М. Василевскому. Вдоль бетонки в кюветах торчала разбитая техника врага: танки, самоходки, гаубицы, полевые джипы, мотоциклы, убитые лошади.
– Сколько полегло, кто и когда посчитает, – негромко заметил военврач.
– Трупы людей с обеих сторон уже убрали, а сколько их в этой четырёхлетней бойне полегло, особенно наших, советских, может и посчитают, только нескоро, – промолвил полковник.
– Берлин ещё потянет на десятки, а то и сотни тысяч наших солдат, а посчитают наших поменьше, а фрицев побольше, – добавил Иванов вполголоса.
– Не наше это дело, военврач, – подскажут, посчитают, только война эта поганая не последняя, впереди ещё социализму с капитализмом сцепиться придётся и победить, но задача эта уже не нашего поколения, а нам после всех похоронок ещё страну восстановить надо…Сержант, нажми на газ.
За всю дорогу водитель, стремительно обходя воронки, ни слова не проронил.
– Так зачем, товарищи офицеры, какой-то солдат запасного полка понадобился самому маршалу, – не выдержал я вынужденного молчания.
Офицеры заулыбались:
– Это устав армейский так скроен, что заранее задание младшим чинам не говорят, но тебе, солдат, скажем, я за тебя поручился, – сказал Иванов и крепко по плечу меня хлопнул, не подведи, ты меня на деле убедил, что спец и в деле своём горишь.
– В каком деле и как это ваше убеждение до маршала дошло?
– На войне всё бывает, – твой доктор пулю из руки моей на днях вытащил и о своём умельце проговорился, – промолвил «чужой» полковник.
Земля задрожала от близкой канонады боя. Джип наш, подскакивая, на воронках и рытвинах разбитого асфальта, подкатил к полуразрушенному трёхэтажному особняку – единственному полууцелевшему строению среди бесконечного ряда дымящихся развалин пригородной улицы огромного города. Ждать пришлось недолго.
– Доложи о себе маршалу по уставу, – строго приказали офицеры.
Но по уставу не пришлось. Маршал А.М. Василевский принял меня вежливо, встал, подал руку, усадил. Рядом с ним находились два офицера, полковник и майор:
– По всей видимости, Берлин завтра падёт, и туда прибудут командующие армиями, ожидаются также высшие чины от союзников. Для их приёма нужно изготовить что-то торжественное.
– Торт, что ли? – деловито осведомился я.
– Да, да! – просиял маршал, – этакий тортище человек на 50!
– Значит, килограммов на 15-20, – сообразил я.
Маршал подозвал полковника-адъютанта:
– Давай книгу!
Старший офицер раскрыл толстую немецкую книгу в позолоченном переплёте с прекрасными цветными иллюстрациями. Василевский с интересом полистал её и, указав на одну из картинок, многоярусный величественный торт, спросил:
– Можно ли надеяться на нечто похожее?
Книга эта «Школа и практика кондитера» под авторством Эриха Вебера, изд. Дрезден 1927 г. была мне знакома.
Точно такая же была оставлена в довоенной Лиепае и эсесовец Хандке, прибыв с обыском, листал её у меня на столе…
– Для таких тортов нужны специальные формы из жести и, конечно, тесто и кремо-мешальные машины…
– В технику изготовления я не вмешиваюсь. Детали обсудишь с хозяйственником штаба майором (Фамилию я запамятовал, кажись, Блажевич). Всё, что тебе понадобится: продукты, посуда, кухня полевая и прочий хозинвентарь, а также бойцы-помощники не проси, а требуй у товарища майора. Ну что, по рукам?! Понимаю, что одна ноченька – срок предельно краткий, не каждому справиться дано, хотя военврач за тебя поручился. Так что считай сооружение сладкого чудища своим серьёзным боевым заданием.
– А мы тебе ещё и пленного кондитера из Потсдама дадим, – добавил майор-хозяйственник.
Майор посадил меня в свой джип и водитель-сержант быстро доставил нас в Потсдам к красивому одноэтажному дворцу с огромными ажурными окнами, с покалеченными, но целыми светло-жёлтыми стенами и выбитыми стёклами, между окнами крышу подпирали огромные фигуры каменных женщин и других мифических существ. Бомбы пощадили это великолепие. Через огромную до самой крыши стеклянную с ажурной решёткой дверь мы вошли в просторный зал с белыми колоннами вдоль стен, высокий светлый потолок был обильно расписан под обнажённых богинь, нимф и ангелов. Понятно, что мне было не до рассматривания. Из немецких альбомов моих родителей я знал, что Потсдам – это великолепные дворцы-резиденции германских кайзеров –Фридриха, Вильгельмов и прочих.
– Вестибюль дворца «Сан – Соуси», – сухо пояснил майор. Глянь, на стенах тёмные пятна разных размеров – это следы дорогих картин знаменитых художников. Фрицы их куда-то увезли и спрятали, как и всю роскошь дворца, а может своровали… Ну нам сегодня не до этого.
Возле дальней стены нас поджидали рослые бойцы в гимнастёрках, они уже деловито суетились возле трёх полевых кухонь-печей на колёсах, несколько больших окантованных обручами бочек стояли тоже наготове. Осталось назвать или по-кондитерски «скалькулировать» виды продуктов и их количество.
– На сколько «едоков» могу рассчитывать?
– 40-50 и все они высшие чины, которые мастера не только войсками командовать, но хорошо выпить и закусить.
– Будем делать торт в 20-30 кг, – соображал я.
– Нет, достаточно 15-20-ти кг, – возразил майор, – отведав трофейного рома и коньячка, и закусив бараниной из потсдамских запасов, не шибко наши командиры на сладкое набросятся, уж поверь мне, в фронтовых банкетах – я спец. Так что диктуй, кондитер, калькуляцию свою.
Но я его не послушал, а рассчитал сырьё на 30-кг. тортище, зная по довоенному опыту, что, начинённый алкоголем, торт любых размеров найдёт своих едоков.
– Вижу рядом с нашими солдатами понуро стоит, но глаза на нас пялит пожилой морщинистый немец. Позови, майор, его поближе. Пусть и он в перечне продукта поучаствует. Переодеть его из грязной фрицевской формы во что-то чистое надо бы.
В сопровождении солдата (конвойного без оружия) немца подвели и, когда я диктовал перечень продуктов: масла, сливок, какао, сахара муки, яичного порошка и прочего, а также формы для мелкого печенья и… красную редьку для красных кремово-желатинных звёзд, переводя всё это для немецких ушей, немец испуганно кивал головой, удивляясь и бормоча:
– So groß, Wahrsinn, wer kann es machen, dafür sind vier Meister und eine Woche Zeit erforderlich… (такой большой, кому это под силу, для этого четыре мастера потребуются и неделя сроку). И понял я, что он, Ирген, тоже спец.
Красноармеец живо примчался с белыми пекарскими халатами и колпаками. Так что вся пекарская братия мгновенно преобразилась, похохатывая: парням наряд был маловат, а мне великоват. Ещё через толику времени солдаты штабного хозвзвода прикатили бочонок красного трофейного вина. Но как только в зале запылала полевая кухня, из соседней залы стремглав выбежал генерал армии, увешанный орденами, и решительно наехал на «кондитерскую команду»:
– Вы что, спятили?! Печки немедленно затушить, убирайтесь все отсюда к …матери вместе с вашими коптилками на свежий воздух, чтоб духу вашего тут не было!
– Мы по приказу маршала…, – возразил было майор.
– Вот и выполняйте приказ на свежем воздухе и подальше от дворца, соображать надо, майор!
Новоиспечённые пекари, поругивая тихонько матом генерала, укатали технику и продукты по покорёженным гранитным дорожкам подальше в придворцовый парк, вдоль которых высились покалеченные античные скульптуры. Парк был усеян глубокими воронками от бомб, могучие деревья были обожжённы. Я понимал, что генерал нас правильно выгнал. Этому дворцу предстоит ещё послевоенная достойная музейная жизнь.
Канительная подготовка заняла уйму времени. Сумерки надвинулись, а мы ещё и не начинали. Я занервничал, немец, узнав, что тортище должен быть готов к 8-ми утра, схватился за голову:
– Mein Got! Unmöglich, mich wird man aufhängen, dich – erschießen! (Боже мой! Это невозможно, меня повесят, тебя расстреляют!).
Хлынул дождь, весенний и обильный. Майор отреагировал:
– Трое – «имя рек», быстро в мой джип и в часть – за тремя навесными палатками! Остальные – живо зажигай печи!
– Жесть давайте или плотный картон, чтобы вырезать формы для звёзд, длинные поварёшки, шприцы кондитерские – орал я, готовый уже всё это лепить руками.
– А где мы их достанем, на складе не нашлось!
– Ищите в оставленных немцами квартирах!
Полевая кухня топилась соляркой и пока разогревалась за каких-то четверть часа палатки были доставлены и за считанные минуты поставлены и укреплены.
Майор Блажевич построил восемь дюжих молодых солдат и решительно изрёк:
– Гвардейцы, автоматчики, орлы боевые! Пекарским и прочим поварским приёмам вы не обучены, но фрицев в боях вы классно в землю укладывали. А сейчас, понимай, как новый бой. Времени осталось часов восемь, одна ноченька. И это вам (крепкое словцо) не фашистов из автомата дробить. Эта работа тонкая, деликатная. Но действовать надо быстро и упорно, как в бою при атаке!
Представив меня, добавил:
– Этот красноармеец этой ночью ваш командир. Слушать его команды, выполнять их точно и беспрекословно. А ты, пекарь, командуй властно, матери их, не дрейфь. Выполните задание, даю три дня отпуска при части, спите, гуляйте, но в самоволку – никуда, повсюду враг.
И закипела работа: двое слесарей – умельцев вырезали картонные звёзды и серп с молотом, двое других деревянные носилки переделали в поднос «метр на два», двое других усердно месили длинными суповыми черпаками в бочках тесто деликатное с яичным и молочным порошком с ванилином, коньячком, сахаром в тех пропорциях, что я спешно, но по наработанным довоенным навыкам и знаниям клал, ещё двое крутили кремовое тесто в жбанах на плите, ловко подливая солярку в топку американской полевой печи с духовкой, немец торопливо семенил, поднося продукты, и следил за выпечкой. К четырём утра вся выпечка – коржи и крем с желе и шоколадной массой были готовы, осталось его оформить, вина и коньячка для коржей мы не жалели и алкогольный дух пронизал всё наше изделие.
Торт в 30 кг удался на славу! На четырёх его этажах, украшенных шоколадными звёздами, гербами стран-союзников и кремовыми цветами, на трёх языках в честь союзных держав было красным кремом жирно выведено:
Победа, Victory, Triumphal. Его несли четыре молодца в белых халатах и колпаках на большом подносе. Высокие гости по достоинству оценили кондитерское искусство и были уверены, что это работа немецких специалистов из военнопленных… А кондитерскую книгу командующий фронтом через ординарца преподнёс мне и предложил войти в штат маршальской обслуги, но я отказался и попросился назад, в строй.
– Так тебя за него не наградили?
– По возвращении в часть командир зачитал перед строем:
– За выполнение срочного боевого задания…вручил медаль «За боевые заслуги» и дал три дня отпуска при части. Однополчане спрашивали: «За что?» – Я отмалчивался и отшучивался, стыдно было признаться «за что» перед теми, кто пропах пороховой гарью, чудом уцелел и потерял боевых товарищей.
Полк продолжал двигаться на запад по немецкой земле.
Идя пешим строем по германским дорогам, я видел, как, квартируя дома, наши солдатики и офицеры «забавно» обходились с имуществом покинутых домов: посуда частенько после употребления не мылась – выбрасывалась через окна, рояли шли на дрова, а нательное бельё под гимнастёрки. Особенно отводили душу фронтовики, сполна изведавшие ратного лиха. Насчёт роялей и варварства я не скрывал своих упрёков, так как вырос в культурной среде, и братья мои младшие, безвременно погибшие, да и шурин – все были музыкантами. Но не брали меня всерьёз товарищи по оружию. Повоюй, мол, с наше, а потом упрекай...
– Где тебя застал конец войны?
– Восьмого мая наш полк находился в тридцати километрах от Берлина. Полдня мы ещё прошагали километров двадцать. Командир роты вдруг скомандовал:
– Рота, стой! С резким воем клаксона нас нагнала «эмка» командира полка, резко тормознула:
– Братцы воины! Войне конец! Германия сегодня сдалась, капец фашистам(!), капитулировали(!), – прокричал наш полковник. Радости и ликования по этому случаю не было конца. Автоматчики и пулемётчики разрядили свой боезапас в воздух, быстро соорудили палатки, наши повара с полевой кухней дали двойную порцию макаронов с мясом. Мы выпили по двойной-тройной порции отпущенного по этому случаю трофейного спирта... На следующее утро полк наш развернулся и резво зашагал назад в сторону Франкфурта на Одере.
– Опять вы засиделись допоздна, а отца не щадишь! – прервала резонно нашу беседу мать моя.
– Зачем ты меня спрашиваешь и память бередишь, поговори лучше с настоящими фронтовиками, их истории. Их судьбы и боевой путь могут быть интересными для публикации, подвигов я не совершал, хотя очень хотел в последних боях поучаствовать.
– Извини, отец, насколько я помню из услышанного в детстве после войны, были ещё торты в Кенигсберге.
– На следующий день после победы меня отыскал один из фельдшеров полевой санчасти распоряжением от командира полка продолжить службу санитаром у полковника-военврача П. И. Иванова. Он привёз меня во Франкфурт на Одере. Доктор Иванов встретил меня радужно, как старого друга, и попросил испечь торт для раненых и медперсонала в честь Великой Победы. Хотя он был более скромных размеров, чем предыдущий, но не уступал ему по качеству. На этот раз пришлось работать без помощников, торт весил килограмм восемь, коржи я щедро начинил разными трофейными винами и коньяком, так что от «дегустаторов» отбоя не было. С этого дня хирург П. И. Иванов решительно оставил меня при себе ординарцем. В конце мая госпиталь перевели в Кенигсберг. На деле я стал помощником начальника по хозяйству и кулинарии. Этому событию очень обрадовался друг мой лагерный – Пётр Гримайло. Видя, что мы с ним кореша – неразлучники, главвоенврач спас и его от карательного произвола сталинского Смерша и оставил при санчасти санитаром. А в Павле Иосифовиче Иванове я приобрёл нового друга, который, невзирая на дистанцию в летах, (был старше на лет на 10), знаниях, званиях и рангах, охотно и подолгу после своего нелёгкого труда беседовал со мной об этой проклятой войне, прошлой своей жизни и обо всём на свете. Был он родом из Харькова. Старшая сестра – педагог была директором школы, а старший брат – известным на Украине профессором медицины. Оба в 1937 году были арестованы как украинские националисты, хотя были русскими, обвинены в троцкизме и расстреляны. Сам П. И. Иванов избежал той же участи, так как военную часть, где служил военврачом, послали в 37-м году бороться с эпидемией брюшного тифа в Туркменистан... Семья его, жена и четверо детей, погибли при бомбёжке в Харькове. Военный хирург, полковник медицины, работал истово, делал сложные операции, на людях был сдержан и немногословен, к персоналу требователен и добр к больным. Но вечерами напивался до одури и ругал Сталина, его холуйское окружение и «карательных шавок», которым «тоже придёт расплата, дождутся!»... В такие минуты я старался увести его от лишних глаз и ушей и уложить в постель. Наутро военврач был снова трезв, подтянут и собран. Раненые любили его, персонал им дорожил. Никто на него не донёс, не выдал. А вскоре полковую санчасть перевели из-под Одера назад в Кенигсберг, отвели несколько уцелевших вилл на берегу реки Прегель и переименовали в госпиталь…
– Как же ты узнал, что твоя семья, жена и дети живы и вернулись в Лиепаю?
– После неоднократных сообщений мне о гибели эвакуированного эшелона с женщинами и детьми, да ещё из уст случайно уцелевших свидетелей-очевидцев, вернувшихся в Лиепаю, я был совершенно уверен, что жена и двое детей моих погибли, как гибли массово у меня на глазах соседи по двору от бомбёжек, солагерники от голода, болезней, расстрелов и бомб. Я посчитал, что после расстрела всех моих родственников в Лиепае, мне там делать нечего и решил туда больше не возвращаться. В Латвию я, конечно бы, вернулся, но местом жительства выбрал бы другое место. Но надо же было случиться, что на одной из улиц Кенигсберга в августе 1945 года неожиданно повстречал я земляка из Лиепаи в форме солдата Красной Армии – довоенного моего приятеля Григория Чарного. Мы радостно обнялись – уцелели!
– Я шоферю и по службе военной мне часто приходится бывать в Лиепае, – сообщил он, – я даже там встретил девушку, Ирму-красавицу, сбежавшую вместе с мамой из фашистского ада. Их спрятали латышские крестьяне на хуторе, храни их бог, по гроб им благодарен. Ирма теперь моя невеста, скоро поженимся.
– А я после дембиля поеду туда на денёк, возложу цветы на братские могилы расстрелянных и останусь жить в Риге или Даугавпилсе…
– Значит, со всей семьёй?
– Нету семьи, погибла она под Резекне в июне 41-го.
– Так ты не знаешь?! Я повстречал твою жену в Лиепае дня два назад. Она с детьми в мае вернулась из Средней Азии.
– Как, моя жена, Циля!? Дети!?
– На имена и лица у меня память не отшибла…Ты что, плачешь?
В ответ я мог только молча крепко обнять Гришу и выдохнуть:
– Тебя мне бог послал…Адрес?
– Нет ничего проще, та же ваша довоенная квартира.
Я, конечно, тут же набросал торопливую записку, что живой и скоро приеду. А Гриша через несколько дней передал её жене с рассказом о встрече.
У шефа своего, я стал, понятно, отпрашиваться, чтобы навестить родных. Но он, крепко хлопнув меня по плечу, поздравляя, неожиданно отказал мне в коротком отпуске:
– Не знаю, поймёшь ли ты меня…Было у меня уже три случая за короткое время, когда я отпускал своих людей на родину коротко повидаться со своими, и они не вернулись.
Так было в мае с доктором Селивановым-хирургом, моей правой рукой, уехал на три дня в Черновцы, неделя прошла – нету, другая пошла… я пишу рапорт о военном розыске, получаю короткую телеграмму от НКВД-истов:
«Тело вашего доктора обнаружили в городском парке, его видимо, убили бандеровцы. Похороны тогда-то».
Старшину-фельдшера, кто тебя из военной части назад ко мне привёз, знаешь?... Отпросился он у меня в родную деревню в Литве на побывку в июне. Через неделю пришла похоронка на него из Каунасского военкомата – убили его «лесные братья». В июле медсестра Наталья денька на два на выходные отпросилась мать свою в Белоруссии проведать. Девка она надёжная, работящая и скромная, всю войну, считай, со мной, в военных госпиталях проработала, награды заслуженные имеет. Сейчас август, спросил в письме у её матери в Барановичах – ответила, что нет, не приезжала её дочурка и письмецо её мокрое от слёз. А у вас там в Латвии «лесные братья» лютуют… Так что пиши письма, вызывай к себе.
– Так я скину форму военную, оденусь по-крестьянски, мне не привыкать… сам же убедился, что надёжный, не подведу.
– Не уговаривай, бесполезно, вызывай жену на побывку сюда, а лишаться нужного мне работника и друга я не намерен. Да к тому же, нервишки у меня от всей этой войны и работы моей основательно сдали. Да что тебе объяснять, ты и так видишь, как я места себе не нахожу, коли б не ты, я бы совсем спился. И как ты без спиртного держишься, толком не пойму. Короче, не проси, не пущу!
Глядя на помрачневший вид мой добавил:
– Знаю твой авантюрный характер. Уедешь в самоволку, не пощажу, под трибунал пойдёшь, всё!
От себя хотел-бы добавить, что на следующий же день после напряжённой своей работы он вручил мне листок, где стремительным малоразборчивым докторским почерком был описан наш разговор с отказом и оставил мне место, чтобы я что-либо добавил с просьбой отправить письмо жене, вот такой совестливый был он человек.
Понятно, что от военного шофёра Григория Чарного семья моя получила потрясающее известие: муж и отец – живой и невредимый, скоро приедет! Радости нашей не было конца.
22
В конце декабря 45-ого военный госпиталь в Кенигсберге, где служил лепайчанин, расформировали. Большую часть военного медперсонала демобилизовали. Главвоенврач П. И. Иванов был направлен возглавить военный госпиталь в Берлине и звал с собой меня ординарцем. Мне было 35, по годам я подходил ещё к дальнейшей уже сверхсрочной службе. Но я, понятно, рвался в дембиль, домой...
Для нас, его детей, это был незабываемый праздник. Я, семилетний, не помнил отца, у большинства моих сверстников и постарше, отцов не было.
– Кто это? – ревниво дёргаю маму за платье, её, строгую и недоступную, крепко целует незнакомый какой-то дяденька в потрёпанной военной шинели, и при этом она шибко радуется?!
– Это же твой отец!
Первым делом выбежал на улицу (двора своего не было, кругом развалины):
– Мой папка приехал!
Сбежались знакомые пацаны, подошли незнакомые тёти и дяди. Все мне руки жали и восклицали:
– Ух ты!.. Надо же!..
– А почему так поздно! Покажи, как выглядит!
– Да врёшь ты! То не твой отец?! Хахаль-нехаль какой-нибудь.
Несколько растерянный, вернулся в комнату:
– Говорят, ты не мой отец, а х-халь-нехаль!
Военный дяденька подымает меня на руки:
– Так, давай посмотрим: носы похожие...глаза...рот...уши.
Только у меня всё выросло, а у тебя ещё подрастёт...
Он рывком поднял штанину на правой ноге:
– Видишь родинку, глянь, у тебя такая же на том же месте.
Это меня убедило.
Старший брат смотрит с укоризной и смеётся:
– Я папу помню, а ты, малявка, нет, как вдарю – вспомнишь.
А у меня сердце ликует: «Всамделишный, настоящий!..»
Не давая себе передышки, он сразу устроился на работу пекарем-кондитером.
Как воскрешение из мёртвых восприняли возвращение отца его спасители – Жанис Эйленбергс, Анна Вецвагаре, Анна и Яков Павелс... «Тебя бог любит», – говорили они. Понятно, что все они стали самыми близкими друзьями нашей семьи. Вецвагаре ушла из жизни рано, где-то после войны, в сороковые.
Меня, мальчишку, отец часто брал с собой на хутор под местечком «Вецпилс» Лиепайского района, где жили работящие Павелсы. Он помогал им в их сельских хлопотах, на сенокосе, уборке урожая. Иногда летом меня 7-10-летнего пацана оставляли на неделю-другую у них на хуторе. Этим добрым людям я доставил немало тревог и волнений своим ранним пристрастием к беспризорному бродяжничанью. Вокруг хутора стояли большие леса, не до конца очищенные от мин и неразорвавшихся снарядов. Там проходила передовая «Курземского котла», продержавшегося до 9 мая 45-го. Я же, рано познав в развалинах города нехитрые приёмы обращения с бросовыми боевыми патронами и порохом, играл в войну и громко пулял, схоронясь за дерево. Ещё случались частые летние грозы, при которых семилетний глупец прятался под самыми большими одинокими деревьями. Являлся я, голодный, с темнотой и поздно вечером. Супруги Павелс, порядком переволновавшись, основательно меня бранили и... в конце концов с позором выдворяли обратно в город. Мать меня ругала. Отец меня не бил, не ругал, но высмеивал:
– Расскажи-ка, сколько ты фашистов в лесу уложил? Ты так там с утра до ночи на сражался, что добрые твои друзья дядя Яков и тётя Зелма решили тебя от гитлеровцев спасти и направили в глубокий тыл, к нам домой. А одинокие большие деревья в поле – это была твоя передовая, и артиллерия из грозовых молний в тебя, шибко храброго, но глупого не попадала? и т.д. Слова эти вправляли мозги круче, чем брань.
Но чаще мы с отцом и старшим братом посещали концерты классической и церковной хоровой музыки под управлением Жаниса Эйленбергса в Баптийской церкви. Дирижёр обладал редким даром привлекать в свой хор талантливую молодёжь из музучилища и консерватории. Если бы ему вера не запрещала, он безусловно добился бы больших высот на профессиональной сцене. С отцом его многое сближало: страсть к шахматам (они могли вечерами напролёт играть или решать задачи и были в курсе всех шахматных баталий), соседство по огороду и, наконец, рыбалка. Жанис знал рыбные места и удачную погоду. Отец, которого он приохотил, оставался дилетантом, но быстро увлекался и мог пропадать на рыбалке все выходные. Меня иногда брал с собой. Тогда я свои уроки забрасывал, что очень сердило маму, и она учиняла форменный скандал. Громовой разнос всё же постепенно утихал, когда отец молча, но со сдержанной улыбкой победителя наполнял таз пятью или десятью килограммами разной рыбы, купленной втихаря на базаре при непоруганном союзе с сыном.
Жены у Жаниса не было, c подругами не везло. Они, как и он, были верующие, но не разделяли его увлечений и не всегда его дожидались. Зато он сумел с конца войны и до самой своей кончины, случившейся в 1972 году, усыновить и воспитать троих мальчиков-сирот. В его квартирке старого деревянного домика без удобств находили приют бездомные собаки и кошки и вели себя на редкость достойно. Мальчики разделяли его пристрастия и увлечения и охотно пели в церковном хоре. Дирекция и учителя школы, где учились его приёмные дети, не жаловали пастора и дирижёра, упрекали в том, что, мальчиков не удаётся привлечь в пионеры и комсомол, и что они вообще отщепенцы, чуть ли не преступники, потому что – верующие... На это он неизменно отвечал:
– Кто вам милее, пионер-безбожник, затем вор-уголовник или мои парни, которые вырастут достойными людьми?
Он не ошибся: старший стал врачом, средний – агрономом, младший – пастором и музыкантом, как его приёмный отец.
Отец мой заметно погрустнел, когда Жанис в 1972 году скончался от скоротечного рака. Он лишился очень близкого друга. Светлая память светлому человеку.
С декабря 1945 года по февраль 1967 отец работал мастером кондитерского цеха предприятия ресторанов и буфетов Латвийской железной дороги. Почти ежегодно к праздничным и памятным датам начальство отмечало его безупречный труд, награждая почётными грамотами с гербами и благодарностями. Ему неоднократно присваивали звание «Лучший кондитер предприятия». Он работал бригадиром в цехе пекарей-кондитеров, а также часто замещал заведующего. Как-то в году 1967, за год до его увольнения и ухода с профессии пекаря я спросил отца:
– Почему ты отказываешься от должности заведующего кондитерским цехом, которую тебе многократно предлагает твой директор Файн, ты же часто замещаешь начальника цеха и пишешь отчёты…справляешься, значит.
– А что там не справиться: продуктов получил столько-то, готовой продукции столько-то, обычно всё совпадает и зарплата на 15-20 рубликов больше, вместо жалких 70 рублей, 85-90. Директор предлагает, даже порой уговаривает – я неизменно отказываюсь.
– Но почему?
– На то у меня веские причины: далеко не всегда гладко идут дела на работе.
– Ты хочешь сказать, что в пекарско-кондитерском цехе процветает воровство?
– Наивный вопрос, ничего удивительного или предосудительного, ты же знаешь, что вся советская система производства, торговли, пищеторга и продуктов питания насквозь воровская. Официальная зарплата в торговле и общепите смехотворно маленькая – 50-70 сов. рублей в среднем, старший мастер получает 80, заведующий – 90. Иногда, правда, бывают ещё и премии раз в квартал или полгода, но платят их нерегулярно и погоды они не делают. Удивительно другое: всё же находятся люди, которые не воруют. «Белым воронам» на общем фоне приходится тяжко. К ним принадлежу и я.
– Понятно, ты как личность и специалист сформировался ещё в так называемой «буржуазной Латвии», то есть в условиях свободной частно-собственнической конкуренции, когда недобор в рецептуре, приводил к снижению качества лакомых изделий. Покупатель пренебрегал такой продукцией и шёл к более «вкусному» конкуренту?
– При конкуренции сладкого производства в буржуазной, как её называли, Латвии уносить тайком, «что плохо лежит», было невыгодно, да и опасно. Воришек сразу увольняли.
– Воровство продуктов в «сладком» производстве стало нормой при советской власти?
– Сразу после войны пекарско-кондитерский коллектив был маленький, состоял из нескольких человек – тех, кто выросли и трудились ещё при «проклятом капитализме». Честность и качество продукции была нормой. Крестьян в Латвии ещё не успели загнать в колхозы. Поэтому послевоенные базары Прибалтики предлагали отличные и дешёвые сельхозпродукты. Но годы шли и работали на «подлинно народное», то есть на воровской взгляд на госсобственность, а насильственная коллективизация 1949–50 гг. и отправка потомственных, хозяйственных крестьян в Сибирь, а также плановое производство превратила некогда процветавшие прибалтийские страны в советские республики равных по бедности граждан, «строящих коммунизм»… да что я тебе объясняю, и так знаешь… За двадцать с лишним лет производство выросло с четырёх человек до сорока. На расширении производства сначала грели руки снабженцы. Наивно я, старший пекарь, замещавший временно начальника, сетовал в начале пятидесятых:
– Куда-то затерялись два вагона с сырьём из девяти: из Даугавпилса ушли полностью гружённые девять вагонов, на станцию Лиепая прибыло только семь. Куда же делись ещё целых два вагона с огромным запасом сырья, которого хватит на целых полгода? Придётся менять ассортимент, да и технологию выпечки, чтобы этого запаса хватило на положенный срок.
И я менял одни изделия на другие, переписывал рецепты, чтобы муки и чего-то другого было меньше, а качество – лучше. Свои рецепты придумывал. Начальство, узнав причину импровизаций, обычно шумно для виду негодовало, но никаких расследований не вело, а мои новые рецепты и технологию сразу утверждало. Это называлось рационализацией и иногда поощрялось червонцем к зарплате. Но я, автор рецептов, радости не испытывал и лично следил, чтобы все индегриенты были в тесте и в «конечной продукции». На первых порах проводил на свой страх и риск расследование неприбытия исходной продукции. Узнав-таки, куда многотонные вагоны «в прятки заигрались», возмущался:
– Мошенники, аферисты! Снабженцы продали вагоны оптом и в розницу. Стыда и совести у них нет!
– Причём тут совесть, посмеивалась твоя мама. ОБХСС на них нет.
Но и она ошибалась. Такое крупное «умыкание» не могло пройти мимо начальства и вездесущих органов.
Коллектив расширялся и в него вливались новые кадры, выросшие на другой почве и с совковым родным менталитетом. Работа пошла в три смены с основной нагрузкой на ночь, чтобы к раннему утру в вагонах-ресторанах и на вокзалах, а также у многочисленной обслуги железных дорог и их «раздутого» начальства были свежие булочки, печенье и прочая лакомая снедь. Русскому человеку ночные авралы привычны, было бы «горючее», чтобы вволю подкрепиться и расслабиться. На грошовую зарплату рассчитывать нечего. Коллектив пьёт халявное вино и спиртовую эссенцию, что отпущены для особо престижных пирожных и тортов. Какую-то толику масла и яиц пекари продают по дешёвке налево. Тогда хватает на водку «всему общаку», как любили шутить те, кто уже отсидели своё за прошлые грехи.
– Но ты же непьющий, некурящий.
– Даже война не исправила меня в этом. Изредка, для поддержания честной компании, решительно на меня наседавшей, я принимал немного «на грудь». Но даже от малой толики спиртного меня тошнит и выворачивает. Трезвость мою не все принимают, но привыкли и уже не пристают.
– А начальство твоё знает о воровстве работяг?
– А как же. Непробиваемая цепь хищений идёт сверху от снабженцев через администрацию к рядовым работягам. Сумки и карманы пекарей после смены не пустуют, но не всегда благополучно достигают собственных «закромов». Время от времени их «прихватывают» сотрудники ОБХСС, примерно наказывая одного более-менее безобидного воришку, чтобы другие не шибко зарывались. «Органы» берут дань с воровского начальства или охотно «примыкают» к пьянке администрации по поводу дня рождения шефа, государственного праздника или другого торжества. Кормить их, а также санврача, не говоря уже о заезжих ревизорах, считается хорошим тоном (попробуй уклониться от заказного гостеприимства!).
С наивной честностью моей коллегам трудно примириться. Но и тут, благодаря, наверное, моей терпимости, к этому привыкли. Я же понимаю, что их не исправишь, а стучать нехорошо и некому воруют все. Но практикантов, присылаемых ко мне на выучку, я предупреждаю:
– Будьте честными в работе.
Я рассказываю, к чему ведёт недоложение продуктов в тесто: порча продукции, гнев начальства, санврача, «наезд» ОБХСС – суд, тюрьма… После подобного «наезда» молодёжь, заметив посягательство на соцсобственность, загорается неискушённым негодованием. И это даёт на некоторое время положительный эффект. При практикантах «смывание» продуктов временно прекращается, калорийность и вкусовое качество резко возрастают. Не то что народ, даже администрация замечает и говорит:
– Практиканты-то какие способные пошли, как вкусно пекут, чертяки!
ОБХСС, прихватывая мелкого воришку, неизменно в протоколе указывало на «халатное попустительство несунам со стороны заведующего и старшего мастера», хотя знает, что с них ничего не возьмёшь, а увольнять вроде не за что: дирекция мной довольна и ежегодно вешает моё фото на Доску Почёта как «мастера кондитерского цеха, перевыполняющего нормы в борьбе за качество». С начальством, карательными органами и санврачами мы, работяги, вынуждены были делиться и... на мелкий делёж с воровством закрывать глаза и списывать как брак.
Последние семь лет жизни судьба отца круто изменилась.
Тяжёлый, но привычный для него труд пекаря-кондитера неторопливо подвигался к завершению, к 60-ти – к пенсии, о которой мечталось несколько наивно. Не снилось ему спокойной старости пенсионной с присущими ей атрибутами в виде болячек, встреч с приятелями – ровесниками, пребывающими на отдыхе с нянчаньем внуков и радостями семейных и прочих праздников. Привычными оставались огород, рыбалка, шахматы…, но и непривычные мечтанья посещали его – путешествия, конечно же не за кордон (кто же пустит?), но хотя бы по Союзу необъятному. Не скрою, эмиграция в Израиль его привлекала, и мечтал он о ней, но понимал, что семья его это не потянет, особенно жена его с больным сердцем, жары не переносящим. Но… накануне ухода на покой сменился «рулевой». Выпестованный сын коррупции и откровенный пользователь соцсистемы хитроумно зарулил под себя и «штиль» воровской сменился при поддержке начальственно-правовой номенклатуры «штормовым штилем».
23
– Скажи, отец, когда и по какому поводу воры в законе наехали на тебя да так, что жизнь и самочувствие твоё круто изменилось к худшему?
В конце 1967-го ушёл на пенсию долголетний начальник старого закала соцсистемы – Файн. Он был шумлив, ругал зарвавшихся воришек, негодовал против бракоделов, нерадивых и прогульщиков наказывал выговорами и лишением нищенско-символических премиальных, но был отходчив. Не шёл против правовой системы, но и не прессовал своих работничков, попадавшихся иногда в поле зрения бдящих органов: у него «волки и овцы» были сыты и целы. Волевая шумливость сменялась отходчивостью, тайно симпатизировал честным работникам и... особо не зарывался.
За несколько дней до своего ухода Файн вызвал к себе старшего мастера. В конторе директора с Доски Почёта была убрана вальяжная фотография И. Клаванского, много лет провисевшая в ленуголке конторы.
– Вот и хорошо, что её сняли, я не артист театра и не герой войны, – негромко пошутил «лучший кондитер предприятия».
Файн уныло ткнул пальцем вверх:
– Это не я, это сверху просигналили…
– Кому понадобилось?
– Я тебе доверительно скажу, что против тебя органами затевается какая-та лажа, так что будь осторожным, ни с кем из коллег особо не сближайся, могут подсунуть «компромат» и вообще предлагаю спокойненько уволиться по собственному желанию…
– Кому я помешал?
– Не знаю, но постараюсь найти тебе другое место, где зарплата такая же или, может, повыше будет и не будут нервы трепать.
– Спасибо, шеф, что предупредил. Я тружусь здесь дольше всех – уже 21 год с момента основания, шесть директоров сменилось. Благодарю за заботу, но мне до пенсии осталось каких-то два месяца. Я не из робкого десятка и уверен, что для подонков буду не по зубам. На войне было хуже, а сейчас мирное время. Человек я маленький, врагов у меня нет, перезимуем.
– Как знаешь, я тебя предупредил.
– Перед уходом на пенсию меня по традиции будут провожать, а я и сам закачу пир для коллектива и тебя, шеф, приглашаю…
Но настроение его было явно испорченным. Хмурый вид при расспросах он привычно отмазывал: «тебе показалось» или старыми болячками – «грыжа разыгралась».
Вскоре пекарь убедился, что старый директор говорил не зря. Наверху исподволь, но явно, готовили что-то нехорошее. Пошли слухи, что толи большой цех расколят на несколько малых с ручной технологией и меньшей зарплатой, толи будет кампания – массированная облава ОБХСС. Кто-то могущественный сверху, из минторговли, готовил почву для другого директора и иного стиля руководства.
– Вся эта буча затевалась из-за того, отец, что ты не вписывался в общую систему круговой зависимости и поруки, значит для воров покрупнее ты опасен, так как неизвестно, как поведёшь себя при смене шефов, если на смену умеренной щуки придёт акула позубастее по части умыкания «социалистической собственности».
– Соображаешь, сын, но не совсем. Директора Файна сменил другой по фамилии Степан Небесов, средних лет, ловко «поруливший» на разных партийно-хозяйственных вершках. Этот не рубил с плеча, был вежлив, здоровался со всеми за ручку и голоса не повышал.
В декабре 67-ого, заглянув, к родителям, я хотел кое-что уточнить из воспоминаний отца, но он был явно не в духе и коротко сказал:
– Отстань, не до воспоминаний…
– Что-то на работе?
– Как раз наоборот, на работе меня повысили до начальника цеха с порядочной зарплатой, но я не пошёл на предложенную авантюру…
– (?)
– На твой молчаливый вопрос отвечаю нехотя и никому ни слова, особенно маме… Меня пригласил на беседу новый директор, крепко жал руку, предложил стул, сигару, рюмашку армянского коньячка с бутербродом и вкрадчивым тенорком ласково изрёк:
– Я глянул в Ваше личное дело, убедился, что там только отличные характеристики, награды да грамоты похвальные. Вы грамотно замещаете начальника цеха. Хвалю Вас за мастерство и честность в работе, предлагаю возглавить цех.
– А действующий начцеха, молодой и знающий, с отпуска вернётся и…?
– Его не обижу, в снабженцы переведу.
– Спасибо, но в феврале нового года я ухожу на пенсию, по закону не имею права работать на полную ставку…
– Даже не возражай, проработаешь до пенсии, а власть-то, у кого, а? Напишу, что назначен был ты начальником на полгода раньше и к зарплате, и к пенсии прибавку «капустки» суну… короче, бля, не ломайся, не выпендривайся и не корчь из себя чистенького. А я одним росчерком пера повышаю тебе зарплату до двухсот советских рублей.
– Нереально, в штатном расписании у начцеха от 90 до 120, и Вы это знаете.
– Я много чего знаю. Всё гораздо проще: ты будешь совмещать две должности – начальника цеха и полставки начальника снабжения.
– Не потяну.
– А тебе тянуть не придётся. Настоящий главный снабженец в деньгах не потеряет, ему тоже две ставки даю… так что соглашайся, потом ведь жалеть будешь, получая пенсионные гроши после столь трудов тяжких.
Сделав «доброе дело», а вернее, создав приманку, шеф сладким голосом, умильно сощурив глазки и, отключив телефон, вполголоса прошептал:
– Я тебе предлагаю к новогоднему официальному заказу добавить ещё штук 50 тортов, а выручку разделим между собой… Подумай денёк, не трусь, это всё лишь между нами, а надумаешь, так вот – эту рабочую накладную подпишешь, чистая формальность, остальное беру на себя.
«Ага, – подумал я, – коль тебя за ж… схватят, ты чистенький, а горит главный мошенник – начцеха, вот и документик его подлый – подпись на фальшивой накладной».
– А как вы их налево сбагрите, без накладных или с продавцами поделитесь?
– Не дрейф, у меня всё схвачено, с кем надо – поделюсь.
Но я, новоиспечённый начальничек, отказался от этакой авантюрной подлянки:
– За сорок пять лет трудового стажа я подобными делами не занимался, до пенсии осталось полтора месяца. Их хочу спокойно отработать, такой ценой отказываюсь от должности начцеха.
Сладкий говорок сменился низким хрипом опытного пахана:
– Как знаешь, сука-б…, о нашей посиделке-говорилке никому ни словечка, ни кашляночка, а то тебе, бля буду, не быть здорову. Распишись-ка быстренько об этом и хиляй-проваливай, мы тут не сидели, не балакали ни о чём–ясно, честняга х…ев?!
– Я не трепач, но расписываться не буду, не дрейфь, шеф, мы нынче не встречались, и я тебя не слышал, а слово своё всегда держу.
Продолжение этой истории отец тщательно скрывал от близких ему людей, даже от жены и сына. Таков был его характер – с невзгодами, проблемами и даже хворями справляться самому, не желая утруждать своих близких. Я не назову это большим достоинством, так как убеждён, что поделись бы бедой своей с сыном, можно было бы избежать всего того, что последовало затем. Злополучная беседа с новым шефом нормально вписывается в совковом бытии. Коррупция – типичная черта в той или иной степени любой власти, то высшее звено или звенья пониже. А тут произошла нормальная смена рулевого: директора старого закала, который, хотя и брал лишку, но не зарывался, сменил новый, более зубастый, выросший в партийнно-хозяйственной номенклатуре наступившего «застоя», вышколенный и поднаторевший в «хватких« делах.
Дальнейшее я восстанавливал, беседуя с его коллегами по работе, с его адвокатом и исследуя том пресловутого «дела».
Новый директор, выпроводив несговорчивого пекаря, одним росчерком пера перевёл старшего мастера 5-го (высшего разряда) в рядового работника с весьма ощутимым понижением в зарплате. Причина – поступившие де сигналы от коллектива подчинённых о некорректном с ними обращении... Я обратился в профсоюз и к адвокату. Юрист написал письмо шефу о нарушении закона о труде и превышении служебных полномочий. Профорг, не разобравшись в коварном характере нового правителя, охотно поддержал старшего мастера. Подлянка не прошла.
Но новый шеф был не так прост. Он издал приказ «О сокращении штатов» по предприятию железнодорожных буфетов и ресторанов, но не за счёт своей конторы, где праздных бюрократов было в избытке, а за счёт рабочих-грузчиков да уборщиц в пекарнях, столовых, буфетах и ресторанах. Все погрузочно-разгрузочные работы, уборку помещений и складов должны были «корячить» сами работяги за ту же зарплату. Республиканское Министерство пищевой промышленности отстегнуло за это Небесову с конторой солидную премию за «экономию себестоимости».
В кондитерский цех зачастил следователь ОБХСС с районным прокурором и почему-то, как правило, в смену, где трудился старший мастер. Работников пекарни одного за другим вызывали «на собеседование». Сначала шли общие «отвлекающие» вопросы о здоровье, семье, квартире и обязательное:
– Есть ли у Вас жалобы на руководство и товарищей по работе?
Неопытные новички жаловались. Люди бывалые – нет. И в заключение каждого из них доверительным тоном, почти шёпотом, спрашивали:
– Верите ли вы, что И. Клаванский не ворует?
Старые кадры, как правило, отвечали, что верят, знают. Пришлые, но бывалые говорили, не знаю, мол, с поличным не пойман. С каждого вежливо брали подпись «о неразглашении». После того, как в году 1950 у крестьян в пользу колхозов реквизировали весь домашний скот, Зелма Павелс пожелала работать в городе, и отец устроил её к себе в пекарню. Она невольно подслушала из тонкостенной женской бытовки большую часть бесед с пристрастием и, конечно, поведала ему об их содержании.
Клаванского вызвали последним:
– Вы живёте на одну зарплату?
– Да.
– Как Вам это удаётся?
– Зачем спрашиваете, Вы хотите мне её повысить?
– Мы здесь для того, чтобы задавать вопросы, а не слышать ответы вопросом на вопрос, характерные для вашей нации.
– Нация тут не причём, у нас все нации равны.
– Ладно, не пойман, не вор...Но все воруют, а ты нет, ловко это у тебя получается.
– Воруют не все. Если хотите добиться от пекарей честности, добейтесь повышения зарплаты, а затем жалуйте к нам с проверками и вопросами.
– А ты хитрый, знаешь, как отвечать и выкручиваться...
Так кто ворует?
– Я вам не ты, я старше вдвое. Вы меня последним вызвали и убедились, что никто меня не оклеветал.
– Откуда Вам это известно и почему такая уверенность, что все Вас любят?
– Почему у Вас такой интерес к моей скромной персоне?
– Разговор окончен. Распишись вот здесь о неразглашении.
– Это не разговор, а издевательство. Ничего подписывать не буду.
Накануне Нового 1968-ого года в пекарню-кондитерскую, как обычно, поступили продукты для новогодних заказов. После ночной смены, где напарниками в большинстве оказались женщины, пришлось из-за отсутствия грузчиков таскать тяжёлые бочки и ящики, что спровоцировало прободение грыжи, которой старший мастер периодически страдал в послевоенные годы. Опытный хирург, доктор Макс Зик, тоже чудом выживший после лиепайского, рижского гетто и немецких концлагерей, неоднократно делал ему операции. Каждый раз предупреждал, чтобы пациент был осторожен, не поднимал тяжёлого. Но беспечность в отношении собственного здоровья была, к сожалению, чертой его характера, да и работа вручную была не сахар. Превозмогая боль и мысленно проклиная новые порядки, он вошёл в бытовку и обнаружил, что карманы его пальто и прочей одежды для переодевания (сумку он с собой не носил) до отказа набиты свёртками масла, сахара и яиц.
– Это что за дурацкие шутки, – успел он лишь промолвить, как ему уже скрутили руки трое вбежавших молодцов из славных органов ОБХСС и затащили в милицейскую машину...
«Задержанный на месте преступления И. Клаванский не оказал сопротивления, но громко ругался в матерых выражениях доставить в больницу для оказания медпомощи, оскорбляет при этом должностных лиц латышской и русской нецензурой типа: «Гады, вы мне, бандюги, аферисты, сволочуги краденное подложили!» И т.д. Убедившись, что задержанный нами за ворованное не симулянт, не врёт и не изображает, доставлен в городскую больницу и сдан под расписку дежурному дохтору». – Так значилось в протоколе о задержании работника предприятия железнодорожных ресторанов и буфетов, откуда взят фрагмент с сохранением стиля и орфографии.
В больнице его навестил следователь ОБХСС худощавый, юный брюнет Степан Проворцев, тот самый, что с ним «так мило» беседовал неделю назад. После коротких вопросов о здоровье, он предложил подписать протокол допроса, которого не было, где кроме признания в «систематическом тайном воровстве, значилось более весомое в Союзе обвинение: «Оскорбление должностных лиц милиции.» Понятно, что от подписи подследственный отказался.
24
После больницы старший пекарь написал заявление об уходе по собственному желанию. Ему, беспрерывно на совесть трудившемуся все 22 послевоенных года, совсем не хотелось уходить из родной пекарни, куда столько сил вложил, технически обустроил, да и с коллегами сдружился. Коллектив пекарей-кондитеров был многонациональный. Свою нацию представлял он один, но изгоем себя не чувствовал. Ко всем относился хорошо и ему платили тем же. Зарвавшихся воришек журил: знай, мол, меру, держи марку, не порть рецептуру: имеем право списать не больше одного противня сгоревшей продукции. Этим дело и ограничивалось. С откровенными лодырями или «запойными» коллеги и сами не церемонились – выгоняли. Иногда дома, посмеиваясь, отец говорил:
– В порыве пьяного откровения меня ублажают: «Хоть и яврей ты, а человек хороший.» Фраза для меня привычная и порядком надоевшая. Раньше я отмалчивался, а теперь отвечаю:
– Понятно, ты хочешь сказать, что из нехороших евреев я один хороший или – все они нехорошие, а я один – не вписался, белая ворона.
Сказавший смущается:
– Дык, ты не так меня сечёшь, я тебя уважаю и т.д.
Нет, не хотел просто так уйти старший мастер только из-за того, что новому директору «не показался» – отказался плясать под его дудку. Но жена и ближайшие друзья уговорили:
– Не при против стены. Ничего ты не докажешь. Новый шеф повязан с партийными, городскими босами и, конечно, с милицией. Он их кормит и снабжает. Кому ты будешь жаловаться. Последнюю пилюлю подбросил добрейший Эленберг:
– Они же все безбожники, грешат и не каются. Будь счастлив, что порываешь с ними. Будь доволен собой и тем, что честен.
Пока «бывший лучший кондитер предприятия» лежал в больнице, новый шеф уверенно провернул авантюру с 50-тью левыми тортами. Внешне всё выглядело пристойно. Какая разница работягам-кондитерам – соорудить 500 или 550-однокилограммовых тортов, свершить «поднапряг» на сверхурочных и премию под Новый год отхватить. Куш, то есть неучтённую выручку, шеф поделил по старшинству с конторой, а самим исполнителям досталась малая толика в виде грошовой премии к средне-тощей зарплате. Догадливые и ушлые старые кадры кондитерского цеха выдали ещё сотню тортов и 200 пирожных за счёт собственной смекалистой экономии и продали их «налево», а выручку – 955 рублей в тайне от своего нового шефа поделили между собой. Но у того в коллективчике был уже свой холуй, который немедленно настучал об этом. Шефу, конечно, такое своевольство «не показалось»: то, что позволено боссу, не дано вершить холопам. Как посмели?! За его спиной... Тайный сговор следует примерно наказать, чтобы навсегда у людишек охоту отбить и в глазах ретиво-служивых «органов» прослыть деятельным и принципиальным. Про проделку с тортами было доложено начальнику ОБХСС. «Органы» резво прибыли и допрашивали с гонором и пристрастием. Шили групповой сговор, что по советским законам было отягчающим вину обстоятельством. По делу проходило 22 человека. Почему-то каждому из них следователь Проворцев пытался внушить, что в этом деле замешан уволившийся старший мастер. Инициатор, мол, он – хотя к тому времени и не работал там, но пекарню якобы навещал и советовал: «Киньте сами, мол, торты налево, проучите шефа». Номер не прошёл. Никто этот компромат не подтвердил и не одобрил. Но новый шеф затаил злобу. Он был явно напуган. «А не предпримет ли уволившийся долголетний и чистенький против него какую-нибудь подлянку, ведь этот хитроумный знает о его проделках с тортами и что нечист на руку. Это опасно для престижа, этот может пожаловаться в высшие инстанции, или сын его, учителишка, шибко грамотный на первый взгляд, в газетке местной статейки пописывает и в центральную может наклепать...» Примерно так рассудил новый шеф. Но ничего более умного не придумал, как с издёвкой унизить его – уличить этого неудобного человечка в воровстве масла, яиц и сахара на общую сумму 10 рублей и 84 копейки – неимоверное крохоборство недалёких стражей закона.
Надо сказать, что молодому, но весьма исполнительному следователю Степану Проворцеву пришлось нелегко. Зацепиться было не за что. Органы искали лжесвидетеля. А его не было. Все виновные в левых тортах, дружно отрицали какую-либо вину Клаванского. Все, кроме одного – кочегара Яниса Лагздыня, новичка, проработавшего при бывшем старшем мастере всего лишь месяц. Был он тих и покладист, имел лишь один порок: случались у него запои и потому ни на одной работе долго не задерживался.
На этом его и «зацепили» – уговорили, чтобы подтвердил, что старший мастер продал ему, масла, яиц и сахара на общую сумму – червонец с копейками.
Когда отец попал в больницу с серьёзным и, увы, неизлечимым диагнозом, наши беседы о прошлом и их осмысление стали более частыми и подтверждали вывод о том, что на жизненном пути «несгибаемые», попадая в передряги, страдают больше оттого, что не умеют или не хотят «прогнутся» пред теми, от кого зависимы. Идеализм в советской, да и постсоветской системах наказуем. Он с некоторыми оговорками может помочь при другом строе, где закон иногда по отношению к человеку оставляет его на плаву, наказывая обидчиков…
– Ты, конечно, догадался, кому дорожку перешёл и встал поперёк горла.
– А тут и догадываться нечего, предельно ясно было. Следователь меня часто вызывал, но я не считал нужным каждый раз являться по повестке. Ведь вызовы эти были чистым издевательством. И негоже было мне, прошедшему суровую школу жизни, как мальчику, дрожать, озираться, ходить по струнке в угоду некоему начальственному прохиндею. Да к тому же работу эту я покинул, вольным человеком себя посчитал.
– Тебе, отец, надо было попросту уехать на времечко, ну хотя бы на хутор к Зелме и Якобу.
– Ты совершенно прав, я и сам намеревался исчезнуть на время, да и было куда. Зимой на хуторе у друзей делать нечего, летом я им помогал в хозяйстве, а уехать погостить мог к родственникам в Каунас или Москву, куда звали. Но семейные обстоятельства не давали право на отлучку, надо помогать дома, мать наша болеет. Кроме того, без работы не привык, да и финансы «запели романсы». Так что в 60 лет я прошёл трёхмесячные курсы электриков и устроился на работу на спичечную фабрику.
– К адвокату ты тоже не обращался?
– Поначалу нет. В стране Советов никто не имеет права оскорблять и унижать меня, полагал наивно я, хоть и знал, что это не так, имея опыт в обратном в свои преклонные годы.
– Да, отец, ты свято верил, что человек ты маленький, без особых претензий, далёкий от властных структур и прохиндеев… Этакая смесь из внутренней гордости – «честь имею» и наивно-смиренной веры, что подлянка разрешится благополучным исходом, друзья-коллеги отстоят.
– Да, нечто подобное застряло в душе моей и давало повод для некоторой беззаботности и смелости. Следователь Проворцев на одном из вызовов - допросов показал мне «Объяснение от кочегара кондитерского цеха Яниса Лагздыня по поводу хищения социалистической собственности:
«26 декабря 1967 года работник цеха И. Клаванский обещал мне масла, яиц и сахара в количестве пяти с половиной килограмм на общую сумму около 10 рублей, которые я ему вручил в руки». Сам кочегар на резонный вопрос бывшего его коллеги-пекаря:
– Ты что, спятил? Объясни, кто и как тебя надоумил и за сколько водочных бутылей? – замахал руками и рожу скорчил «кирпичом»:
– Отстань от меня, первый раз слышу, знать ничего не желаю!
– Понятно, ты подмахнул бумажку, не глядя.
Итак, дело было состряпано. Осталось дать ему ход... Я, как бывший старший пекарь снова обратился в свой профсоюз, но получил отказ. Не наш, мол, больше работник. Понимал, что это вопиющее нарушение даже самых бесправных советских законов, которые гласили, что пенсионер в праве просить защиты от произвола у своей «школы коммунизма», как уволившийся, но плативший в порядке членские взносы.
– На этот раз ни один советский адвокат тебя не защитил?
– Адвокат, защитивший меня в прошлом, оказался в отпуске. Узнав о фальшивке, я обратился к первому попавшемуся и подал иск против назойливого и недалёкого, как мне казалось, следователя. Подкупил его респектабельный вид, годы и седина. У пожилого защитника Теодора Крейна нос был заметно сизо-красный, но кто тогда на такие мелочи внимание обращал. Адвокат поспешил уверить обвиняемого, что дело это – пустяк... выеденного яйца не стоит, решили попугать, потому и лживую сумму сочинённого воровства отписали мне смехотворную, решили поиздеваться, до суда такие проделки не доходят, а ежели дойдут, то меня, конечно, оправдают. Но повестка в суд пришла, как положено, за неделю до судебного фарса по всей формальной форме и с угрозами максимального наказания в случае неявки по соответствующему параграфу уголовного кодекса.
– А как обработали найденную «шестёрку»?
– Это уже отдельная история, готовая для маленького комедийного спектакля из мелко-бытовой работы советского правосудия. Кочегар Янис Лагздынь в последний вечер перед судом просох, несколько протрезвел и с проснувшейся совестью явился к бывшему коллеге с повинной: с цветами жене и с бутылкой к хозяину и по-латышски поведал, как было дело:
– Это я, ё-хай-ды, подложил продукты в твои карманы, мастер...
– Зачем?
– Какой-то штатский приходил в кочегарку…по-латышски сказал, что из городской газовой службы. Он, курва, поглазел, как действует котёл, похвалил меня за ровное пламя.
– Больше не приходил?
– Явился, едрит твою коцынь, в следующую смену, сказал:
– Меня послала газовая служба, чтобы видеть, как ты работаешь. В случае чего тебя снова, к ё…матери, могут с кочегарки вытурнуть, так как участились аварии в котельнях. Но теперь я убедился, что кочегар не потягивает «горькую» на работе.
– А ты не спросил у него удостоверения работника газовой службы?
– Ёкалеменэ, откуда мне знать, что документик надо спрашивать!
– Да он бы тебе и показал, для этого бумажку – корочку не жаль заготовить…Ты и рад был показухе, какой из тебя молодец в работе? – спросил я его.
– Конечно, не вылетать же мне по пьяне с волчьим билетом. Я подбавил уголька и вообще подсуетился. Ведь когда я не в запое, я тебе, едрит твою, ни хрен собачий, а парень что надо!
– Кто этот он, как его звали?
– Он сказал мне, что звать его Имант и что, вообще, я хороший парень (парню было под 60). Потом в честь конца проверки газовщик по-свойски вытащил бутыль водяры, и мы её быстро распили…
– Что тебе затем твой нежданный гостёк предложил?
– А ничего, ё-хайды, тогда он смылся, но на следующий день снова явился, вроде бы хмельной, помогал поддерживать огонь в котле, объявил, что у него праздник – День рождения. В честь этого у него раз в году случается день смеха. В честь такого дня весёлый шельмец предложил взять из кладовой продукты и подложить кому-нибудь в штаны:
– Давай-ка подшутим над старшим мастером, говорят, что он, блин, не ворует, хотя это блеф, в пекарне, в торговле воруют все! Продукты лежали наготове в цеху. Сказано-сделано. Никто не заметил, как я уволок свёрток масла, пакет яиц, изюм, бутылку вина и ещё, не помню что. Бутыль водяры и винцо мы распили. Затем Имант сунул мне в рожу какую-то бумагу на русском, а я по-русски ни бельмеса. Под пьяную лавочку я, не глядя, подписал её: вроде бы водка была казённая и в виде премии была выдана и... получил ещё одну бутыль «Московской».
Кочегар пустил пьяную слезу:
– Извиняйте, гадом не стану, на суде не буду «врать», а точно тоже повторю.
От меня отец под сильным влиянием супруги тщательно скрывал всю эту историю. Я жил со своей семьёй отдельно, был вечно занят на учительской работе, когда навещал, видел, что настроение у них не радужное. Но хмурый вид они неизменно относили за счёт хворей.
Досадовал я сильно, что до суда не знал ничего о грубом наезде начальственного трусоватого прохиндея на того, чья жизнь и поведение были для меня примером. Но понимал отца и знал, что за внешним спокойствием, добродушием и благожелательностью к людям скрывается гордая и скрытная натура, не желающая причинять беспокойство своим близким и привыкшая самому решать все свои проблемы.
25
Судебный фарс произошёл на следующий день, в конце мая 1968 года. На скамье подсудимых сидело двадцать два работника пекарни и отдельно от них был посажен 23-ий, бывший их коллега. Прокурор Феликс Отщебучев хмуро, но с эмоциями прочитывал обвинение:
«…Хронически, повторяющееся хищение продуктов, предназначенных для хлебобулочных и кондитерских изделий, сознательный и злостный обман партии, советского правительства и государства, иждивенческо-хищническое отношение к соцсобственности и советскому труду... преступный сговор. А остальные честные на вид работнички тоже имеют рыльце в пушку, ибо знают, что их товарищи сбывают левый товар, но не реагируют... Где их непримиримость и личная честность!?... Почему не донесли?...»
В поименном списке обвиняемых в левых тортах почему-то оказался и бывший старший мастер, к тому времени уже там с месяц не работавший, но якобы наведывавшийся в «сладкий» цех и «поджучивавший» пекарских приятелей совершить подлянку с воровством, чтобы подкузмить начальнику.
Судья Альбина Митькова строго, оглядывая подсудимых из-под тёмных очков, задавала обвинению и защите вопросы, по которым выходило, что не все участники столь великой сделки знали, куда пойдут эти торты и пирожные на общую сумму свыше девятиста рублей. Среди обвиняемых было восемь женщин. Они дружно плакали и осушали лица платочками. Обвиняемые смущённо отвечали, что вот кто-то знал, а я не знал... Потом кто-то в шкафчик в бытовке конверт с деньгами положил, а кто, не знаем... Так что по судебному «перекрёстному допросу» выходило, что никакой групповщины и не было.. По их признанию автору этих строк, так им посоветовала их опытный адвокат – Суркова, успешно защищавшая людей даже в советское неправовое время. На их судебное разбирательство ушло не более пятнадцати минут. Все они быстренько признались, что виноваты, готовы искупить вину и «понести любое суровое, но справедливое наказание»... Но в то же время и невиновны, ибо не сговаривались, не знали, что торты и пирожные – «левые» или что начальство о них не знало, не ведало, что продавали их в ресторанах и кафе без бухгалтерского учёта.
По данному делу приговор гласил: «Признать виновными в преступном расхищении социалистической собственности и наказать (следуют 22 фамилии) годом исправительных работ условно с отбыванием их на своём рабочем месте и материальным возмещением нанесённого ущерба на общую сумму 955 рублей, что составляет 43 рубля, 42 копейки на каждого.» (Зав. ресторанами и кафе к суду не привлекались).
Прокурор Феликс Отщебушев:
– Встать! Судебное заседание по делу злостного хищения социалистической собственности из кондитерского цеха предприятия буфетов и ресторанов Латвийской железной дороги продолжается. Приговор по левым тортам оглашён, но в тени остался тот, кто осторожно и ненавязчиво подталкивал преступную группу на эту афёру, чтобы отомстить новому директору за свой вынужденный уход…
Судья Альбина Митькова:
– Слушается дело о хищении государственной собственности на предприятии буфетов и ресторанов Латв. ж. /д. От лица обвинения слово предоставляется товарищу прокурору Феликсу Отщебушеву:
– Уважаемые товарищи, как уже говорил, я весьма решительно хочу пройтись по тем категориям лиц, которые вроде бы сами не воруют, но заставляют других тайно набивать карманы и затем, пользуясь своим авторитетом и служебной властью, велят им в свои карманы перекладывать, как это произошло с кочегаром Лагздынем и другой нераскрытой шайкой-лейкой. Но их всё равно раскроют и не уйти им от справедливого возмездия за систематическое воровство народной собственности...Советское правосудие не может допустить подобных тайных сговоров, установленных следствием. Бывший работник кондитерского цеха («имя рек») 22 декабря прошлого года договорился с недавно поступившим на работу в кочегарку цеха Яном Лагздынем о продаже ему ворованного сырья – продуктов на общую сумму 10 рублей и 84 копеек. Получив данную сумму денег, работник И. Клаванский набил карманы продуктами, приготовленными в цеху для производства, но не успел ворованное передать Лагздыню, так как был пойман с поличным уполномоченными ОБХСС. Действия обвиняемого соответствуют … параграфам уголовных кодексов Латвийской ССР и СССР. Обвиняемый свою вину не признаёт, хотя в ходе следствия вина его была подтверждена работниками кондитерского цеха.
Голоса из зала:
– Кто подтвердил?…Фамилию назовите!..
Судья Митькова: – Вам никто слова не давал, соблюдайте порядок, иначе удалим из зала!
Прокурор:
– Исходя из вышесказанного и того, что обвиняемый И. Клаванский своей вины не признал, не считал нужным помогать следствию в раскрытии махинации с тортами и продолжает укрывать воров от следственных органов, считаю сообразно его действиям, соответственно статье… уголовного кодекса Латвийской ССР наказать его лишением свободы сроком на год в трудовой колонии строгого режима.
Да, судье Митьковой пришлось нелегко. Она заметно нервничала. Это «Дело» было, видимо, для судьи и её начальства поважнее предыдущего. Зато присяжным и присутствующей публике было нескучно. Его слушали с видимым удовольствием, как неожиданный «зрелищный подарок».
Судья:
– Послушаем «свидетеля» обвинения Яниса Лагздыня.
Бледный кочегар с трясущимися от страха и похмелья руками и губами нескладно отвечал на вопросы гневливой судьи Митьковой (да и с русским языком он был не «на ты»). После предупреждения его о том, что за ложное свидетельство его могут привлечь к уголовной ответственности, прокурор и судья задолбали бедолагу, трепетавшего от строгой процессуальной необычности. Девушка в форме сержанта милиции бойко переводила с русского на латышский.
Судья Митькова:
– Гражданин Лагздынь, Вы покупаете после работы продукты?
Лагздынь:
– Ка-ки-е, ё-маё, про-о-дукты?
Прокурор Отщебучев:
– Не придуривайся! Яйца, масло, сахар покупаешь или тебе на работе дают?
Лагздынь (по-латышски):
– Ко-о-нечно по-о-купаю, а... ино-о-гда и дают.
Прокурор (обрадованно):
– Кто тебе даёт, говори, не бойся, мы не тебя судим.
Кочегару переводят скороговоркой на латышский язык.
Лагздынь (бойко и с усмешкой):
– А хрен его знает, приносят и ложат в кочегарку, а я почём зна-а-ю, кто?
Судья:
– Вы полагаете, святой дух или с неба падает?
Адвокат Крейн:
– Это Вы положили в бытовке в пальто и в верхнюю одежду старшего мастера сахар, масло и яйца.?
Лагздынь:
– Ну...я-а. – Нет, не я!
Крейн:
– Где взяли?
Лагздынь:
– Чего...взяли?
Крейн: (по-латышски):
– Не отпирайся, повтори то, что ты сказал мне лично, а не на следствии!
Лагздынь:
– Ну... да... Мне велели. (Опасный момент, всё может сорваться, судья даже привстала, напряжена, вспотела, сверлит свидетеля глазами).
Свидетель Лагздынь тоже... окаменел и глянул на неё, как кролик на удава.
Судья Митькова:
– Адвокат Крейн, Вы не просили слова и Вам его не дали! Ваши вопросы носят тенденциозный и провокационный характер. Я лишаю Вас слова!
Подсудимый:
– Ну же, Янис, скажи им правду, не бойся, кто велел!?...
Лагздынь (кашляя и дрожа):
– Я ему за-а-казал эти про-о-дукты за 10 рублей. Он их взял на складе. (Взмахнул рукой в сторону обвиняемого).
Обвиняемый:
– Не лги! Ты же обещал говорить правду!
Судья:
– Это что ещё такое! Прекратите безобразничать, угрожать свидетелю. Вам слова не давали! Адвокат, призовите своего подзащитного к порядку!
Адвокат Крейн:
– Спокойно, не надо нарушать. Я Вас буду защищать.
(От защитника несло алкогольным перегаром и его слегка покачивало). Крейн вяло и хриплым голосом спросил свидетеля Лагздыня:
– Покажи, как ты старшему мастеру продукты в штаны наложил?
Лагздынь неохотно и вяло сотворил мимические жесты, приговаривая: (по-латышски)
– Та, та ун та (так, так и так) – бурный смех в зале. – Я ему за продукты 10 рубликов дал.
Клаванский (тоже по-латышски):
– Покажи, как ты мне за эту подброшенную жратву червонец совал.
Лагздынь:
– Так я не получил от него эти продукты!
Прокурор Отщебучев:
– Не успел получить. Вор был с поличным пойман.
Клаванский:
– Снова ложь! С подброшенными продуктами схвачен ментами!
Прокурор и судья (вместе):
– Молчать! Не умеете себя вести…так мы примем соответствующие меры…
Обвиняемый:
– В тюрьму спрячете?!
Судья: – Вы социально опасный тип, дождётесь!... Товарищ Лагздынь, скажите, когда и где Вы дали деньги обвиняемому, скорее всего – в кочегарке?
Кочегара сильно пошатывало, он осовело и сосредоточенно, стараясь сохранить равновесие, стал размахивать руками и крутиться, осел на пол, но был подхвачен, подброшен и поставлен на ноги стоявшим на стрёме крепышом в милицейской форме.
Судья Митькова:
– Довольно, свидетель, спасибо! Вы свободны...
Она властным жестом намекнула стражам, чтобы помогли Лагздыню удалиться.
Адвокат А. Крейн:
– Поскольку присутствующим ясно и свидетель подтвердил, что ему велели, его подставили, а мой подзащитный эти продукты не брал, то он невиновен. Лагздынь, похитив их на складе, подложил их в одежду старшего мастера. Так кого надо судить? – Наверное, Лагздыня.
И. Клаванский:
– Лагздынь тут не причём, его купили за бутылку водки и научили!
Судья Митькова:
– Защитник и подсудимый, молчать! Вам слова не давали!
Прокурор Отщебучев одновременно с судьёй:
– Молчать! Вас пора наказать за нарушение порядка в зале суда!
Милиционер у скамейки с подсудимым:
– Чё разорался! Пасть заткни, нето живо утихомирю!
Судья А. Митькова:
– Впустите свидетельницу Наталью Сиделову. (После формального предупреждения об уголовной ответственности за дачу ложных показаний…)
Судья:
– Свидетельница Сиделова, выносили ли работники продукты, взятые в пекарне, к себе домой.
Сиделова:
– Да само собой.
Судья:
– Кто конкретно?
Сиделова:
– Да все.
Судья:
– Как это было? Расскажите то, что следователю говорили.
Сиделова:
– Да мало ли, что я там брехала, следователь ваш больно пылкий, орал и придавливал (оживление в зале, смех).
Судья Митькова:
– Это как понимать? Правду Вам никто не запрещает говорить.
Сиделова:
– Завскладом выдавал продукты, а остаток делил поровну на всех.
Судья:
– Что за остаток, сколько по весу?
Сиделова:
– Немного, чтобы рецепт не испортить, примерно по 300 г. каждого продукта на человечка.
Адвокат Крейн:
– А что делали с порцией того, кто не брал, не уносил, как например, обвиняемый старший пекарь и ещё некоторые?
Сиделова:
– А дальше делили.
Судья:
– Вам, товарищ защитник, пока слова для вопросов не давали!... Вы, свидетель, видели, что Клаванский не брал?!
Сиделова:
– Я здесь работаю недавно, Клаванского хорошо не знаю... А я работала, мне какое дело, брал, не брал, была занята, надо месить, в формы ложить, в электропечь совать, цех убирать, формы мыть!...
Судья:
Сиделова: – Вижу, Вы его боитесь. Он на Вас давление оказал, так брал, не брал?
– Так все брали, а он давил, верно. Говорил, не бери, а то булочки не те будут (смех в зале, аплодисменты).
Судья:
– Что б ему больше досталось?
Прокурор Отщебучев:
– Каков гусь! Хитрец!
Подсудимый:
– Кончайте ломать комедию! Надоело! Вы же сами убедились, что не брал, не виновен я!..
Голоса в зале:
– Верно!... Кончай комедию!... (Свист).
Поднялся невообразимый шум. Вся юстиция и двое милиционеров дружно закричали что-то весьма сердитое. Их голоса заглушило бурное оживление и свист публики в зале. Присяжные заседатели смеялись, рукоплескали и не скрывали своих симпатий к обвиняемому…
Судья позванивала колокольчиком – чем не комедийный детектив на провинциальной сцене?
Слова попросил адвокат Теодор Крейн и, не дожидаясь разрешения, решительно начал:
– Клаванский был бригадиром и старшим мастером. По своей должности он обязан был брать на складе под расписку продукты для запланированных изделий и выдавать их рабочим. Вот накладные с подписями перед вами. Следствие не выявило ни одного факта хищения со стороны моего подзащитного, что подтвердила и свидетельница Сиделова.
Прокурор Отщебучев:
– Ясно, что доступ на склад свободен, такие бригадиры и мастера – это одно жульё, берут на складе больше, записывают меньше!
Адвокат Крейн:
– Прошу слова? (Не дожидаясь приглашения) Ваша честь, уважаемые заседатели, уважаемые граждане, здесь выступали и что-то говорили два свидетеля обвинения. Работают они здесь недавно и обвиняемого, как они сами сказали, хорошо не знают. Один из них явно пьян. Спрашивается, почему не пошли в свидетели обвинения те, кто его знает и давно с ним работал? Да потому, что его знают как честного человека, который не возьмёт чужого, даже если заставят. Клаванский – участник войны, много пережил и чудом уцелел. Все ваши обвиняемые в левых тортах – это свидетели защиты. Я совершенно уверен, что они все, как и на следствии, подтвердят здесь, что мой подзащитный чужого не брал и домой соцсобственность не уносил. Предоставьте им слово, товарищ судья. Я не требую, такого права у меня нет. Но я прошу. В трудовой книжке моего подзащитного только за период с 1955 по 1967 годы записаны семь благодарностей, две Почётные грамоты. С 1961 года портрет И. Клаванского бессменно находился на Доске Почёта предприятия. В 1964 г. ему было присвоено звание «Ударник коммунистического труда», в октябре 1967 г. – звание «Лучший кондитер треста Латдорресторанов» и вручён юбилейный значок ветерана труда. Обвинение в мелком воровстве на сумму 10 руб. 84 коп. Клаванский решительно отвергает и расценивает как чей-то злой умысел и попытку личной мести по отношению к нему. Из всего выше сказанного следует вывод о том, что вина моего подзащитного не доказана.
Убедительно прошу суд удовлетворить просьбу моего Подзащитного оправдать его, то есть признать невиновным и принести от имени следствия извинения в причинённых волнениях, которые порочат его честное имя и подрывают его некрепкое здоровье.
После своей блистательной речи адвокат А. Крейн с достоинством удалился в буфет «подлечиться» коньячком, полагая, что справедливость восстановлена и ему не надо присутствовать на громогласном зачтении приговора...
Подсудимый:
– Теперь разрешите мне сказать!
Судья Альбина Митькова:
– В связи с вашим хулиганским поведением, оскорблением представителей правопорядка и народного суда я лишаю Вас слова. На этом суд удаляется на совещание...
В коротком перерыве коллеги пекаря, друзья, знакомые и незнакомые люди забитого до отказа зала суда поздравляли пекаря с безусловным, по их уверенному мнению, оправданием невинно обвинённого с советом дать встречную апелляцию о реабилитации и извинении правоохранительных органов за неправые действия с возмещением морального и физического ущерба. Адвокат пожал ему руку и, удаляясь, слегка пошатываясь, из зала заседания, заверил:
– Вис ир картиба, узвара(!) (по-латышски) – всё в порядке – победа!..
Но бывший старший пекарь не питал особых иллюзий, что определённо прогнувшиеся перед верхом прокурор с судьёй сделают всё возможное, чтобы наказать маленького человека, нагло посмевшего пойти супротив могущественных местных «шишек», но самое большее, что он ожидал – это обычные тогда «хитрые» 15 суток за «хулиганское» и «асоциально-опасное», по определению судьи, поведение «обвиняемого» в зале суда…
Судья Альбина Митькова с хмурым лицом в сопровождении двух заседателей – молодого парня и девушки с унылыми, покрасневшими лицами решительно подошла к кафедре.
Судья:
–...Гражданин И. Клаванский вину свою не признал. Поскольку следствием было установлено, что 26 декабря 1967 года в кондитерском цехе обвиняемым И. Клаванским в преступном сговоре с кочегаром А. Лагздынем совершено хищение продуктов, предназначенных для выпечки хлебобулочных и кондитерских изделий на предприятии железнодорожных буфетов и ресторанов на общую сумму 10 рублей, 84 коп., в чём свидетельствуют работники данного предприятия Наталья Сиделова и Янис Лагздынь а также учитывая, что подобные хищения имели место и раньше, на что имеются косвенные свидетельства других работников, а также, учтя, что обвиняемый, не признавая свою вину, спорил со следователем и правоохранительными органами, стараясь запутать следствие и затруднить его работу, к тому же ведёт себя на суде грубо, вызывающе, стараясь всячески помешать работе правовых органов, народный суд в лице судьи Альбины Митьковой и народных заседателей Байбы Пурмциемы и Павла Киряева, заслушав прокурора и показания свидетелей, и установив правильность следствия по факту состава преступления, а также выявив недопустимое, нарушающее общественные нормы советского поведения на суде подсудимого И. Клаванского по отношению ко всему сказанному выше, суд постановил:
– Первое, считать вину бывшего работника предприятия ж/д буфетов и ресторанов И. Клаванского доказанной (шум в зале, крики: «Не доказано! Враньё! Липа!», свист).
Судья Митькова, кивнув милиционерам, нервно добавила:
– Прошу удалить бесчинствующих из зала суда!
Двое молодых коллег пекаря были тут же вышвырнуты стражами из зала. Теперь и их ждало наказание за «неуважение к суду», т.е. за солидарные амбиции в неположенном месте...
Судья Митькова:
– Второе, определить поведение И. Клаванского на следствии и на суде как вызов советским правоохранительным органам. Исходя из вышесказанного, считать Исаака Клаванского социально опасным элементом.
В связи с неподобающим и антиобщественным поведением обвиняемого и оскорблениями членов суда со стороны подсудимого, суд постановил:
первое – считать подсудимого социально опасным человеком для окружающих;
второе – определить поведение И. Клаванского на следствии и на суде как вызов советским правоохранительным органам;
третье – наказать гражданина И. Клаванского лишением свободы сроком на три месяца с отбыванием его на исправительных работах в трудовом лагере строгого режима. Действие срока наказания начинается немедленно с взятием его под стражу в зале суда!
Два дюжих молодца в милицейской форме ловко заложили приговорённому руки за спину и быстро увели из зала суда. Публика в зале неодобрительно засвистела и загудела, затопала ногами. Такого оборота судебного шоу никто не ожидал.
Итак, навет с подлогом на смехотворно малую сумму – червонец с копейками – закончился судебным фарсом с арестом и препровождением за решётку только за то, что не угодил новой «властной метле», – это было отцу ясно с первого дня навета.
Я сразу нашёл его адвоката. Теодор Крейн выглядел весьма обескураженным. От коллег отца по кондитерскому цеху я узнал весь судебный фарс с подробностями. Крейн предоставил мне пухлый том следовательской и судебной «липы» с просьбой не подводить его, не разглашать содержимое. Фамилии нового директора, следователя и прокурора я в данном тексте сознательно изменил, так как не желал негативной реакции их родственников, которые в небольшом нашем городе были мне знакомы и зарекомендовали себя порядочными людьми.
Адвокат подал апелляцию с протестом в Верховный суд Латвийской ССР. От рабочих кондитерского цеха, с их ведома я написал в Верховный суд подробное письмо. В нём излагалось вышеизложенное и подразумевалась режиссура этого спектакля: сговор его начальника с «органами» и стражами порядка… Письмо было дружно и охотно подписано всеми работниками «сладкого» цеха. Несколько наивных женщин даже советовали обратиться за авторитетной подписью нового директора. Он де такой вежливый, отзывчивый, сразу подпишет.
Наивными идеалистами оказались и мы с адвокатом Крейном. Несмотря на убедительные мои просьбы коллегам отца о том, чтобы директора Семёна Поднебесова не знакомить с коллективным письмом в Верховный суд Латвийской ССР он, конечно, своим «cтуканчиком» был осведомлён. Отреагировал молниеносно: накатал «телегу» – контрписьмо в Верховный суд не только на Клаванского, но и на сына его, который, мол, действует методом шантажа и запугивания. Но тот об этом узнал лишь месяц спустя, когда Верховный суд (уже в моём присутствии) отклонил апелляцию и оставил в силе решение городского Лиепайского суда. Судья Верховного суда Маргрета Аугсткалныня спокойно, даже сочувственно улыбаясь, выслушала мою возмущённую речь на тему: «Как же так!... Где законность? Это же элементарное нарушение прав человека, неправый суд!» и т. д. Она принялась меня утешать:
– Три месяца тюрьмы – это же лёгкое наказание, стоит разве копья ломать? Примите это наказание как смехотворное приключение, ваш отец своим поведением на суде разозлил судью.
– Не только судью, но и прокурора, которые совместно провели этот фарс в грубо унизительной манере. Подсудимый перед ними не прогнулся, запротестовал. Они, действуя по заранее топорно составленному сценарию, обозлились и, чувствуя свою безнаказанность, решили его ещё и унизить этим, как вы выразились, «лёгким наказанием».
– Ну не надо так. Зачем вы подтверждаете словами то, что отписал нам про вас директор предприятия, где трудился ваш отец.
– Подтверждаю, вор в законе не может иначе отписать про тех, которые могут его изобличить. Да, наверное, вы правы, но как бы Вы повели бы себя на его месте?
– На его месте я никогда не окажусь, потому что я не буду злить суд.
– Образцовый ответ, другого я от вас не ожидал. По сравнению со сталинскими репрессиями осуждение какого-то маленького человека, бывшего пекаря, смехотворно.
– Ну зачем вы так переживаете, три месяца – это же быстро пройдёт!
– Посмотрел бы я на вас с подобным наказанием за честность.
– А меня то за что?... Молодой человек, я вам не советую куда-то писать и копья ломать. Этим вы только усугубите его положение.
Сдаваться я не хотел и написал письмо в «Известия». Знал, что такие письма на имя журналистки Татьяны Тэcc иногда имели положительный резонанс. Но... не отправил. Мать, светлая ей память, стала на колени:
– Сыночек, не надо больше ничего предпринимать, умоляю, послушайся. Против наглой власти мы бессильны, оставили в живых и радуйся. Газета – это лишняя огласка, злые языки будут судачить и трепать доброе имя отца... Гордись своим отцом, что он честный человек, за это пострадал.
А что директор Небесов? Как сложилась «житуха его лихая»? – Он благополучно доработал с повышениями до короткого андроповского времени, затем получил большой срок за коррупцию и воровство и... в тюрьме скончался.
Три месяца Рижской центральной тюрьмы пролетели быстро. В камере размером 4x3 метра находились четверо узников. Осуждённый пекарь сразу решил, что не позволит кому-либо над собой издеваться. Мрачноватый, морщинистый сокамерник неопределённого возраста с заплывшими хмельными глазами, атлетического вида вплотную подъехал, допытываясь:
–Ты не из нашего общака, не из «малины», не битюг... но раскололи тебя... чем наградили?.. Вотще жить и быть тебе тута по нашему закону, поня-а-ал! Имя или кликуха?!
На что, хмуро, но в упор глядя в мрачные очи уголовника, бывший лучший пекарь-кондитер с доски Почёта сквозь зубы, медленно, но громко изрёк:
– Имени не помню, а кличкой своей горжусь – «Зверюгой» прозвали. Я из зоны, как на свободу вышел, выпили на троих. Один, на тебя похожий, меня обидел. А нож большой и острый у меня всегда с собой. Так я ему сразу глотку перерезал... Я и без ножа могу, что не так!.. А срок у меня огромный, сорвусь, ещё добавят.
Сжатые кулаки мускулистого крепыша от долголетнего физического вкалывания были показаны уголовникам.
– А кто ко мне по-хорошему, то я к нему тоже по-доброму, – завершил словесную атаку новый сокамерник.
Над интеллигентами и прочими мелкими валютчиками или сидящими за взятки, так называемые «хозяйственные преступления» и т.д. урки откровенно издевались, а «пупкари» и тюремное начальство этого не замечало... Но новенького за эти три месяца никто не пытался тронуть и уважительно называли «батьком». Заключённых использовали на городских стройках для подсобной ручной работы, чему он был даже рад, не сидеть же сычом в тесной камере. От пищи тюремной он быстро сбавил в весе.
Выйдя из зоны, отец с присущим ему юмором описывал и изображал сидящих там уголовников. Большинство из них были ворами-домушниками и грабителями в поездах и на автодорогах. Дальнобойщики необъятного Союза платили дань мафии, тесно сотрудничавшей с милицией определённого района, сквозь который пролегал их путь. Водитель, везущий дефицитные автозапчасти, знал уже по опыту, где и сколько он должен отдать шушере, останавливающей его автофургон. Неопытные или строптивые не доезжали вовремя до места назначения. С их транспортом случались происшествия: чаще всего прокол колёс, иногда – избиения, вплоть до смертельных случаев. Правоохранительные органы виновных обычно не находили. Водителей всё же сажали редко, ибо они «соображали». На автобазах и прочих складах тоже кумекали и отпускали им больше, чем указывалось в накладных. Всё было схвачено и сажали обычно тех уголовников, которых сдавали свои же за жадность и нарушение закона «общака»: добыл – поделись с главарём банды, а тот распределит по иерархии далее, и главное, не обидит пасущих его ментов с их начальством – истинно, как у пролетарского поэта: «Моя милиция меня бережёт.» Обо всём этом втихаря, оглядываясь по сторонам, «батьку» поведали двое шоферов, которые по неопытности и наивному неведенью не подчинились «воровскому закону» и отказались отдать «гопстопникам» за здорово живёшь некоторую толику дефицитного товара – ходовых запчастей для «Волги» и «Москвича».
Банда добытчиков дефицитной «халявы» пыталась на своём «джипе» остановить вечерком дальнобойщиков, руливших между Даугавпилсом и Ригой. Те же рванули от бандюг на самых крутых оборотах своих «Мазов» и, завернув в лес, заглушили мотор и затаились, авось грабители их не найдут. Но банда была «бывалой» – к ночи их обнаружила. Водителей жестоко избили, все запчасти перебросили в «джип» и в автофургон, шины «Маза» дальнобойщиков были проколоты, горючее слито... Двое бедолаг, оклемавшись, доковыляли до отделения милиции города Резекне, поведали майору милиции о происшедшем, да и вид у них был далеко не радужный: шрамы, кровоподтёки, синяки... Майор их сочувственно выслушал, возмутился, обещал помочь, найти и наказать виновных, даже покормил и пригласил в душевую, записал кратко их показания, предложил подписаться на заявлении о бандитском налёте, что, естественно, они и сделали. Майор доложил Рижскому начальству… На следующее утро сменщик его, капитан, запер пострадавших в следственный изолятор и заявил:
– Рассказ ваш поганый – враньё! Весь свой автотовар вы, сучары, сами за водку бандюгам сплавили, надрались до пупа, до горячечки белой, сами, гады, шины продырявили, горючее слили и... лапшу на уши майору навесили. Ночью вы сами в этом признались и подписались. Их продержали ещё пару дней, затем, после судебного фарса с лжесвидетелями бедолаг из Резекне препроводили в Рижскую городскую тюрьму, навесив по пять лет строгача.
Пекарь-«батёк» подметил любопытную деталь, а именно: уважительно-раболепное отношение тюремного начальства и надзирателей к пахану их камеры – криминальному авторитету по кличке «Бык». Его часто навещали «свояки» из «общака» и свидания были неограничены по времени в отличие от всех прочих, где посещать разрешено было раз в два месяца. Так что и в «тюряге» пахан продолжал быть «авторитетом», вожаком, «крышей» и править всей криминальной житухой «общака». Со свидания он, гружённый всякой вкусной снедью с водочкой и коньяком, возвращался весьма довольный в камеру и щедро угощал сокамерников. По пьяни он втихаря сказал «батьку», что сел как бы добровольно, чтобы переждать угрозу от банд соперников, решивших его «замочить». При этом он выдавал «ценные» указания подчинённым «пупкарям» и подельничкам, как быстрее порешить главарей конкурирующих банд.
Несколько интеллигентов посадили за предпринимательскую деятельность. Один из них, инженер с радиозавода им. Попова, организовал в Риге подпольный комбинат по изготовлению трикотажа из натуральной шерсти (свитера, кофточки, жилеты и проч. – всех размеров и цветов. Пряли и вязали умелые руки пенсионерок и домохозяек из пряжи, привозимой из ближайшего колхоза. Готовые изделия шли на Рижский Центральный рынок, небольшая часть, за приемлемую цену – под прилавки промтоварных магазинов, универмаги и в «Детский Мир». Из-за постоянного дефицита и засилья синтетики от покупателей изделий из шерсти отбоя не было, особенно, от литовских маклаков. Те брали оптом, часто – всю продукцию, а у себя выгодно перепродавали. Интересно, что эксплуатации в марксистско-большевистском понимании не было, скорее – социалистическая работа по Чернышевскому: работницы трудились у себя дома, получали 40% от стоимости изделия, имели оплаченный месячный отпуск и членство в профсоюзе работников радиозавода, что давало им возможность льготных, почти бесплатных путёвок в любые Союзные здравницы. Так что был стимул работать на совесть. Просуществовали они полные 10 лет – с 1958 по 1968 годы без ведома милиции и дальше жили бы безбедно. Но одна из работниц, «божий одуванчик», втихаря похвасталась своей знакомой. Та позавидовала и сболтнула своему родственничку из ментов. Прокурор потребовал 25 годков строгого режима. Дали Фаерману (так звали предприимчивого инженера) 15 лет «строгача» с конфискацией имущества. На зоне инженер был оценён как грамотный специалист по ремонту электрооборудования, а также по изготовлению и совершенствованию скрытых камер видеонаблюдения и за это был переведён в «одиночку» с телевизором, туалетом и душем, а также назначен библиотекарем тюремной библиотеки. В одиночной камере, но без удобств, давно сидел также импозантный бородатый мужчина средних лет из бывших студентов Имант Зариньш за то, что на занятиях помарксизму в университете посмел заявить, что советская власть пришла в Латвию не по воле и просьбе народа, а по тайному сговору Гитлера со Сталиным. Так что много интересного узнал бывший пекарь за трёхмесячную отсидку в Рижском централе...
26
Заключение
Автор данных воспоминаний, Исаак Осипович Клаванский, был тем, кто должен был дополнить шестимиллионный список убитых евреев. Но куда бы он не обращался: в издание единственного одиозно честного журнала «Совьетише хеймланд» («Советская родина»), в книжные издательства разных городов или лично к писателям, журналистам – чаще всего ему не отвечали. Иногда удостаивали вежливым ответом типа сожаления, мол, тема для нас неактуальна. Поэтому он потерял со временем интерес к письменным воспоминаниям. Они остались незаконченными. Но устные его повествования о том времени и к истории войны, новые сведения и факты, которые он узнавал и сообщал мне, крепко засели в памяти. Я стал их записывать. Он проявлял деятельный интерес к любым более или менее подробным расследованиям или сообщениям о преступлениях нацизма против евреев на оккупированных территориях Европы и СССР, и особенно в Латвии. Среди изданий, которые он приносил домой, были сборники Наркомата обороны, изданные в 1942, 1943 и 1944 годах с отчётами «Чрезвычайной госкомиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников». Запомнилась небольшая по объёму книжка «Документы обвиняют», Госполитиздат, Москва, 1943 г. В этом сборнике подробно описаны и даны цифры массовых убийств фашистами гражданского населения СССР (Феодосия – более тысячи, Таганрог– 3 тысячи, Керч – 7 тысяч, Пинск – 10 тысяч, Минск – 12 тысяч.). Сказано, что казнили в первую очередь коммунистов, советских патриотов. При этом нигде не указано, что убивали главным образом и в первую очередь евреев.
Эти сборники отец не только прочитывал, но и конспектировал: выписывал факты, цифры и имена. Эти небольшие брошюры у нас не задерживались. Видимо, брал он их на короткое время в библиотеке Дома офицеров флота или у знакомых военных. Он покупал и подбирал книги о героическом сопротивлении горстки евреев в жесточайших условиях гетто и концлагерей: «Восстание Варшавского гетто», «Восстание Каунасского гетто», «Побег из Собибор» военнопленных еврейского происхождения и другие издания. После Нюрнбергского процесса над главными нацистскими преступниками, где, наряду с другими преступлениями, говорилось об уничтожении шести миллионов европейских евреев, официальная советская историография сознательно забывает о Холокосте, замалчивает его, как будто его вовсе не было, и пользуется реквизиторски исключительно для «дружеских визитов» или когда надо выпуститьобщественный «пар неравнодушия».
После заключения акта о ненападении между СССР и Германией у Гитлера, как известно, руки были окончательно развязаны, и Вермахт напал на Польшу. С первых же дней захвата польской территории евреев заключили в гетто и концлагеря, и нацисты принялись их безнаказанно убивать. Нескольким сот беженцам – польским евреям чудом удалось перебежать в восточные земли Польши, аннексированные СССР. О зверствах нацистов стало известно в Москве. Но средства советской массовой информации ни словом об этом не обмолвились. С началом Великой Отечественной, когда пролились реки еврейской крови в Литве, Латвии, Эстонии, Западной Украине и Белоруссии, советская власть на местах и в тылу не предупреждала евреев о нависшей над ними смертельной опасности, о том, что их уничтожают тотально... К примеру, евреи восточной Украины, Малороссии, Северного Кавказа могли бы все спастись. Ведь враг занял эти земли только через год – летом и осенью 1942 года. Но нет, не было от сталинского правительства такой информации, здесь не говорится о заботе с возможностью эвакуации, только об информации. А может она ею ещё не обладала? – Как бы не так! Нарком иностранных дел СССР Молотов обратился 6 января 1942 года к правительствам всех стран с нотой, где на 15 страницах приводились факты зверств, чинимых германскими войсками на оккупированной территории. Впервые были упомянуты среди прочих жертв евреи, хотя цифры жертв были сильно преуменьшены. О зверствах нацистов над мирным населением с ужасающим числом жертв подробно говорится и в последующих нотах правительствам стран антигитлеровской коалиции от 27 апреля 1942 г. и от 11 мая 1943 г. Упоминается, что «среди жертв было мирное население: русские, украинцы, белорусы и представители других народов.» О евреях – ни слова…
Еврейский антифашистский комитет во главе с выдающимся детским писателем и поэтом Самуилом Маршаком и великим режиссёром, и актёром Соломоном Михоэлсом, созданный в годы войны, оказал большую помощь СССР в сборе денежных средств в США, Канаде, Англии, Аргентине, Бразилии и других странах для приобретения оружия и продовольствия в годы войны. Соломон Михоэлс лично выезжал в эти страны, и благодаря его неутомимой энергии, правдивой трагической информации о зверствах фашистов и массовой расправы над людьми, а также умение убедительно внушать веру в то, что только Красная Армия способна в данный момент противостоять звериному напору фашизма, евреи и не евреи, богатые и бедные, отдавали свои сбережения, а многие жертвовали последним на покупку военной техники, оружия и продовольствия в помощь Красной Армии в разгроме гитлеровского рейха. Этот комитет состоял из цвета и гордости советской интеллигенции. Поэты Самуил Маршак и Перец Маркиш, академик Лина Штерн, ведущий артист ГОСЕТа (Госуд. еврейского театра), народный артист СССР Друскин, писатель и автор острой по боевому содержанию и стилю фронтовой публицистике Илья Эренбург и другие члены комитета оказали огромное влияние на работу Чрезвычайной госкомиссии по преступлениям нацистов и их сообщников, а также на большой сборник комиссии «Документы обвиняют» 1945 года.
Если в сборнике 1943 года только один раз сообщается о гибели 8 тысяч евреев Мариуполя, то во втором томе за 1945 год приведены свидетельства об уничтожении тысячи евреев Сум, более 15 тысяч евреев Харькова, двух тысяч евреев Кисловодска.
Ныне хорошо известен ранее скрытый, затем явный, особенно в послевоенные годы, антисемитизм Сталина. По личному распоряжению «вождя и учителя всех народов» была уничтожена в гранках готовая к печати в 46-ом году «Чёрная книга» Василия Гроссмана и Ильи Эренбурга с обширной поимённой информацией о катастрофе советского еврейства. Затем по крупицам, черновым записям и спрятанным гранкам она была частично тайно восстановлена авторами и несколькими работниками московской типографии. В настоящее время «Чёрная книга» хранится в музее «Яд Ва Шем» в Иерусалиме. После уничтожения книги «всенародный вождь» объявил о ликвидации антифашистского комитета, после чего с 47-го года государственный антисемитизм в СССР набрал зловещую силу. Кампания против «безродных космополитов» (1947-1953 гг.) с увольнением с работы, арестом и расстрелом видных деятелей науки и искусства еврейского происхождения, закрытие Государственного Еврейского театра с убийством его создателя и режиссёра Соломона Михоэлса и ведущих артистов, закрытие еврейских школ и учреждений культуры, периодических изданий, изъятие из библиотек и уничтожение книг на еврейском языке, расправа с еврейским антифашистским комитетом и расстрелом его членов (1948-1952 гг.), пресловутое «Дело врачей» (1953 г.) с тайной директивой насильственной депортации советских евреев в мае-июне 1953 года в скотских вагонах в Приамурскую тайгу под Биробиджаном закончилась смертью «великого вождя и отца всех времён и народов». Но государственный антисемитизм остался в стране Советов в постсталинскую эпоху. Тема Холокоста стала «табу» в советской исторической науке, периодических изданиях и средствах массовой пропаганды и агитации». ...«Всех убивали фашисты: не только евреев – славян, не славян и прочие народы – дежурная фраза идеологического советского фронта в ответ на «провокационные» вопросы западных политиков и СМИ.
В начале шестидесятых в Лиепае вышла небольшая по формату книга «Крепость без фортов», воспоминания нескольких участников обороны Лиепаи, Воениздат, 1959 г. Свои воспоминания – даты, имена, отец сверял с воспоминаниями защитников Лиепаи и с немногими оставшимися в живых свидетелями этого трагического и героического времени.
Каким-то образом к отцу попала книга из ФРГ. Автор, рижский еврей, Макс Кауфман, прошедший все круги ада в Рижском гетто и концлагерях, чудом уцелевший, опубликовал в июле 1947 года в Мюнхене книгу «Уничтожение евреев Латвии» на немецком языке. Отец её уже в 60-е годы читал, высоко оценил и автору в Мюнхенское издательство послал «Воспоминания», но ответа не получил и не знал, дошли ли они. Или там и своих «детишек нацистов» навалом, или почтовый пакет попал не в Мюнхен, а в КГБ, так как через некоторое время отца туда вызвали. Шёл уже 1971-й год. В Лиепае решили построить большой широкоформатный кинотеатр. Вырыли котлован и обнаружили…нет, не бомбу, не ржавый снаряд военного времени (этого добра до сих пор хватает под улицами и домами отстроенного города), а пухлые, сухие папки с поимённым списком командирского и рядового состава 21-ого полицейского добровольческого батальона, сформированного в июле 41-го, а заодно и с кратким описанием их первых кровавых подвигов. Ряд этих «исполнителей приказов», как они себя называют, спокойненько проживали в Лиепае, Риге и на вольных колхозных просторах матери – Латвии. Военный следователь, вызвавший И. Клаванского, держал в руках какой-то текст, отпечатанный крупным шрифтом на машинке и спросил:
– Знакомо ли Вам содержание бумаг, что у меня в руках?
– Да, знакомо, – был ответ, и с грустной улыбкой автор текста добавил, – Вот и пригодились, наконец, мои записи. На Рижском процессе военных преступников из 21-го полицейского добровольческого батальона в июле 1972-го пекарь И. Клаванский выступил свидетелем.
После трёхмесячного заточения отец прошёл краткий курс электротехников и, игнорируя малую пенсию, четыре года успешно проработал электрооператором на Лиепайской спичечной фабрике.
Изредка, по праздникам и памятным датам, пекарь с удовольствием пёк семье и друзьям вкуснящие торты, но неизменно отказывался работать кондитером в пекарнях, куда его неоднократно звали. С весны до поздней осени помогал сыну в саду-огороде, купался в море до декабрьских морозов, играл в волейбол на пляже и даже азартно гонял во дворе мяч с мальчишками и малолетним внуком Робертом. К врачам не обращался, лекарств не принимал. Проигнорировал докторов даже тогда, когда, споткнувшись о валун на огороде у сына под Ригой, повредил руку. На месте ушиба оказалась долго незаживающая рана, затем чёрное пятно. Пошёл к врачам только по настоянию семьи. Доктор Зик срочно выписал направление в Рижский онкологический центр с диагнозом «Меланома». Там удалили кисть руки, но... спасти его не удалось. В конце мая 1975 года закончился славный земной путь скромного, жизнерадостного и гордого человека. Он успел рассказать недописанное и осмыслить прошедшее.

1Архив Министерства Обороны РФ, архивохранилище трофейных документов, папка 154, стр. 27. (прим. Автора).
2Микелис Бука – первый секретарь Горкома партии, руководил боевыми отрядами рабочих при обороне города. Погиб в бою при прорыве из окружения 27 июня 1941 года.
3Янис Коса – завгоротделом здравоохранения, хирург горбольницы, пользовавшийся большим авторитетом в городе. Он отказался выдать командиров и евреев среди медперсонала и больных и был расстрелян гитлеровцами.
4За танк в пылу боя защитники приняли бронетранспортёр, хотя это не изменяет драматической ситуации. Версия танка имеется и в первой книжке о защитниках Лиепаи «Крепость без фортов», Рига, 1959 г.
5Их фотопортреты находятся на задней внутренней обложке.
6«Здесь в период 1941-1945 гг. были казнены советские патриоты.» В начале семидесятых табличка эта прогнила, надпись стёрлась.
7Виктор Арайс, начальник Рижской добровольческой «Зондеркоманды Виктора Арайса», прославившийся своими суперкровавыми подвигами, долгие годы под чужим именем безбедно проживал в Германии – Гамбурге, в 1978 году он был предан суду и осуждён на несколько лет.
8Имант Судмалис с 1940 по июнь 1941 года был секретарём Районного комитета комсомола Лиепаи, активно и инициативно участвовал в руководстве гражданскими ополченцами в обороне города, затем организовал в условиях подполья и конспирации партизанский отряд, который успешно действовал на территории Латвии, Литвы и Белоруссии. Ему посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза, Леопольд Закс был награждён Орденом Боевого Красного Знамени посмертно. Его портрет висел рядом с портретом Иманта Судмалиса в Лиепайском музее боевой славы. В начале семидесятых в Лиепае был сооружён величественный памятник Иманту Судмалису. В суверенной Латвии он был объявлен не соответствующим национальным традициям и символом чужой идеологии и в 90-ые годы был снесён. Музей Боевой Славы также был ликвидирован. (В.К.)
9Его фотопортрет находится на задней внутренней обложке.
Литературный указатель:
Подольск МО, Архив Министерства Обороны РФ, Отдел трофейных документов. Оперативные сводки 56-го полка 291-й пехотной дивизии Вермахта о боевых действиях в районе Лиепаи.
Ицхак Арад – «Холокост», Катастрофа Европейского еврейства (1933-1945 гг.), сборник статей, «Яд Ва Шем», Иерусалим, 1990 г.
М. Звонов, «По евреям огонь!» Персональное издание, Рига,1993.
Max Kaufmann. Die Vernichtung der Juden Lettlands, München, 1947 Jahr.
«Судебный процесс по делу о злодеяниях немецко-фашистских захватчиков на территории Латвийской, Литовской и Эстонской ССР», ВАПП - Рига, 1946 г.
Обвинительное заключение по делу № 11 по обвинению Павелкопа Р.Х., Крикманиса Ш.Ж., Скуя М.Я., Кулы А.М., Бара П.Ю., Вецвагара Ф.А., Вецвагара П.Ю., Пуце К.Е., Биба К.Е., Клявы Ф, Е., по статье 58, (часть 1.), Рига, июль 1972 г. Рига, Латвийский Государственный архив. БСЭ, изд. 3-е, т. 6., 1971.
Соломон Фейгерсон, Трагедия Лиепайских евреев, Рига – 2002 г.
Библиотека Машкова в интернете.
«Святые среди нас», издание Лиепайской еврейской религиозной общины, Лиепая, 2009 г.
«Уничтожение евреев в Латвии 1941-1945» изд. «Шамир», Рига 2008
 
 
СОДЕРЖАНИЕ
- ВЕЗУЧИЙ ПЕКАРЬ
- Заключение
- Литературный указатель
- Фотографии
Автор и составитель: Вениамин Клаванский
Общий редактор и художник: Сергей Модин
Менеджерская поддержка: Маргрит Штюбер
Изд. редакция литературный северно-русский альманах «Impuls».
2012, Kиль, Германия.